Фрагмент книги
„Liebe dich aus…”
Зимой 1946 года мы, школьники, отправились кататься по льду Эльбы на коньках. Внезапно я почувствовал, что больше не качусь, а быстро ухожу под лёд. Безопасное, казалось бы, место на глазах превратилось в жуткое крошево льда и воды. Я пытался ухватиться за острые края льдин, но только исцарапал пальцы и ладони. Между тем тяжёлые коньки, прикрученные к разбухшим от воды ботинкам, неумолимо тащили меня в чёрную глубину, хотя я уже отлично для своих семи лет умел плавать. Ну что, Лео, обратился я к себе, это капут. И представил слёзы матери, почти не слушающей уговоров отца:
— Hör’ zu, Emma , я всё понимаю, ты мать. Я тоже отец, и мне самому тяжело, но: во-первых, никогда нельзя предаваться отчаянию, во-вторых, наш дорогой покойный Лео в немалой мере виноват во всём сам. Он уже отлично для своих семи лет умел читать и не мог не видеть специально поставленного нашим муниципалитетом деревянного табло с предупреждением об опасности хождения по тонкому льду. Он не смог бы сказать в своё оправдание, что хождение это одно, а катание – другое, т.к. в тексте предупреждения имеется отдельный пункт, упоминающий, между прочим, и о коньках.
Не успел я про себя признать справедливость упрёков отца, как почувствовал, что перестал вдруг погружаться и быстро поднимаюсь. Через секунду я уже сидел на огромных согнутых руках человека в намокшей серой шинели и слышал:
— Чо, напужался, малец? Ну ничаво, ничаво, пойдём к мамке, к папке, папка ремушка даст, мамка кашки – вот и ладушки. А коньки у тебя знатные. Мой племяш в Смоленске, сеструхин сын, Колька, потешнай такой, на тебя похож, ему бы такие. Буржуи вы тут! Да ты где живёшь-то?
И так как я не понимал ни слова из его речи, а восстановил смысл, лишь впоследствии, в старших классах реальшуле на уроках русского языка, то солдат Иван Петровский перешёл на немецкий:
Гитлер капут, дойч сам по себе – гут, когда на нас не лезет. Где живёшь, говорю? Фатер-мутер-нахауз где?
И на руках проволок меня до самого дома, который, надо сказать, находился в немалом отдалении от берега Эльбы. Потрясённая мать плакала, отец с уважением и благодарностью жал руку спасителя, а мне сказал так:
— Мein Sohn , ты уже достаточно взрослый, чтобы понимать, что такое ответственность. Смотри на слёзы твоей матери, и запомни это слово — Veranwortlichkeit .
Иван Петровский как будто даже смутился от суровых немецких слов, смысл которых он едва ли бы понял даже в переводе. Между тем отец, вспомнив, что знал из русского, обратился к нему так:
— Danke, шпазибо, Hitler kaputt, отныне вы наш друг. Так что присядьте, и выпьем по рюмке шнапса. Или, быть может, вы предпочитаете пиво? Нам удалось припасти немного настоящего Wahrsteiner . Prosit !
– Да что вы, да нихт верт , да разве мы для того? Да мы ж не для этого…
— Siehst du, Elsа , — приподнял указательный палец правой руки мой отец, — я всегда знал, что только Геббельсова пропаганда могла называть этих бескорыстных и деликатных людей пьяными варварами и русским свиньями. Признаюсь, mein Freund, — повернулся он к гостю, — я, как и все, был вынужден притворно соглашаться, однако внутренне всегда протестовал. Sie sоllten mir glauben .
– Ай да что вы, да не стоит. Дело же не в этом, а дело в человечестве. Я вот вашего мальца волок, аж руки отрываются, а сам так ему рассказываю: у меня, говорю, в Смоленске сеструха, сестра, то есть, — швестер, в смысле, а я, еёный брудер, ферштейн?
— О ja, zweifellоs!
– Ну, так у неё, у Людки сынок, племяш мой в смысле, весь потешнай такой, на вашего похож. Тут Лёвка, там Колька — да все ж мы человеки, я так думаю.
Иван Петровский выпил только половину своей порции шнапса из маленькой серебряной рюмки и отказался от пива:
— Да что вы, ай не надо, такое время сейчас, что даром ничего не достаётся – мы ж тоже понимаем. Сеструха в Смоленске на фабрике по 12 часов смены выстаивала – да всё ж для фронта, всё для победы! И сейчас трудится, мало ли что. И вот смотрю я на вашего ребятёнка, как он, бедолага, потопает, и чего мне до него, нихт вар? А сам так думаю: вот это же и Колька — который племяш — неровён час на днепровский лёд забежит с дружками, хотя какие там у них коньки? А лёд возьми да и тресни, а меня рядом нет, и что тогда сеструхе сказать, Людке-то?
Мать внимательно слушала, кивала и, наконец решительно обратилась к отцу:
— Клаус, мы просто обязаны отблагодарить этого доброго человека с простым и открытым сердцем!
— Einverstanden, Emma , — со сдержанным чувством кивнул отец, — на этот раз согласен, – и протянул русскому солдату крупные серебряные часы с выгравированными словами “Дорогому Клаусу дедушка Теодор в день совершеннолетия”, — возьмите на память об этом дне! Nehmen Sie das einfach .
– Спасибочки, благодарен — Иван Петровский сунул часы в карман гимнастёрки и весело щёлкнул пальцами над недопитою рюмкой: — Эх, была не была, пьяный буду, ой! — и ухватив двумя пальцами, Иван отправил остатки шнапса в глотку, повертел рюмку, крякнул — «Ух!» — и поставил её на стол твёрдо, точно шахматную фигуру. Победно глянул на себя в зеркало и, не прощаясь, быстро вышел.
Но не успели родители растрогаться его растроганностью, как Иван вернулся и, сурово глядя себе под ноги, произнёс:
— Но это ж не всё, правда? Тут уж, думаю, не грех и отблагодарить всё же за мальца. Живёте, вижу, не бедствуя, нихт вар? Так уж пожалуйста, а?
Отец непонимающе прищурился и смущённо улыбнулся:
— Wie bitte ?
– Ну хоть эту рюмочку, что ли? У нас так по русскому обычаю.
— Aber gewiß , – вдруг поспешно заговорила мать, — берите, ведь мы перед вами в неоплатном долгу, Herr Soldat .
– Да не в том дело, братцы, — широко улыбнулся мой спаситель, — а вот это по человечеству!
И засунув серебряную рюмку в округлившийся от серебряных часов карман гимнастёрки, натянул едва подсохшую шинель, козырнул и ушёл. Минут пять все молчали.
— Emma, Schatz , — проговорил задумчиво отец, — по-видимому, русский характер настолько разнообразен и растяжим, что вопиющие противоположности способны уживаться не только во всей нации, но и в отдельных её представителях, ach was!
И только к вечеру хватились коньков.