Съехав с рулежной дорожки, Боинг развернулся на взлетно-посадочную полосу и, выровнявшись точно посередине, замер. Я сидел у иллюминатора и в последний раз прощался с покидаемым краем. Предвосхищая схватку, время оцепенело и сжалось в комок.
Я часто возвращаюсь в своей памяти к тем ивам. В нашем парке прямо за зданием школы в глубине аллей росла ива. Часто после школы или по выходным я шел туда, присаживался на скамейку в тени ивы и проводил порой час, порой полтора. Как легко думалось в тиши ее шелеста, каким вдохновением был полон тот воздух. Прошло много лет, я приходил все реже, иногда не появлялся месяцами. Ведь у ребенка на размышление о самом главном времени больше, чем у взрослого. Моя ива год от года все больше старела, город нещадно сокращал ее срок. Но совсем подле вскоре выросла ее дочка. Теперь она красовалась и задорно шелестела. Те ивы как никто всегда понимали меня, в минуты горя вселяли надежду, в часы неуверенности наделяли верой.
Что бы сказали мои ивы, узнав, что я уезжаю. Уезжаю навсегда, и больше никогда их не увижу. Не знаю – когда я пришел в последний раз, они были столь задумчивы и молчаливы. Такого не было никогда прежде – они не узнали меня.
Словно ангел, возносящийся к облакам, самолет начал свой разбег. Женственно и грациозно, как балерина, легко и невесомо, будто скользя по пуху.
— Нет, ты неправ, сынок. Нельзя говорить, что ты хочешь поскорее уехать из этой страны. Сынок, у нас с тобой нет другой страны. Терпеть не могу самозваных патриотов, считающих, что твоя страна лучше других потому, что именно ты в ней родился. Дайте мне камень – я первым брошу его в свою родину, но лишь потому, что ее судьба мне небезразлична. Везде я буду чувствовать себя скитальцем, и только здесь – как дома. Тебе ли не знать, я дипломат и свободно говорю на трех иностранных языках. Но моей душе знаком один язык – русский. На нем она любит и плачет, на нем же будет умирать. В нем ее последнее пристанище. Ты знаешь, патриотизм – это, наверное, осознание этой непрерывной цепи – от деда к отцу, от отца к сыну – понимание того, что без того, что эта земля дала бы твоему отцу, не было бы тебя. Я мечтаю, чтобы когда-нибудь, задумавшись о прожитых годах, ты сказал бы – это папа сделал меня таким, какой я есть, это ему я обязан всеми своими успехами и достижениями, потому что он заложил в меня нечто большее, чем жизнь, но еще и самосознание человека, определяемое его культурой и прошлым его семьи. И тогда, мне кажется, ты поймешь мои теперешние слова и полюбишь свою мачеху-родину, но полюбишь не брызжущим влечением подростка, не жгучей страстью юноши, не терпким чувством взрослого, но глубокой и скупой любовью сына к отцу.
Подобно грифону, лайнер расправил крылья, вобрал в грудь воздуху, сжал когти, стиснул зубы, задрал клюв и приготовился к стремительному прыжку к звездам.
Любимая, нет ничего тяжелей расставания с тобой. Мою душу без тебя, повязанную накрест болью и страданием, теперь и за целковый не купит сам сатана.
Ничто так не старит, как несчастная любовь; исчерпывая все силы, все идеалы и чаяния, она убивает нашу душу раньше, чем Господь забирает тело. Но каким забвением полна душа, когда мы влюблены! Вмиг низложен обет безмятежности, вновь сердце алчет юности и неги. Моя грешная любовь, какой недостойной меня божественной красотой осенила она сердце? Посреди суматохи дней и сумбура дел… мы, застигнутые своим внезапным счастьем врасплох, потерянные в уюте собственных сердец, выброшенные на берег собственных мечтаний, в ту минуту, когда блаженство любовного томления выводит разум на эшафот безумия… Как сжалась вечность в миг в том зное нежности средь зарева весны.
Духи твоей ауры, невинно-ландышевые, ванильно-женственные и неприступно-хвойные… И гладь волос, как водопад, застывший в падении, златоструйный и пенистый, бросающий свои воды, словно бархатную мантию… И глаза, простившие во мне земного человека и одарившие меня вдохновением ангела – в них мое помилование на суде жизни… И одиночества обличье, и власти гордый бунт, и радости дыханье, и горести чума – каждый знак пером тончайшим в укладе губ твоих… соблазна истязателей моих… И облаченные в перчатки благородства ладони, в своем высокомерии безмятежные, как две уснувшие лани… И линия силуэта, будто вычерченная солнечным лучом, изгибающаяся в истоме лобзаний вслед за прикосновениями руки, теряющимися за порогом страсти…
Со мной навсегда вечным укором тень твоего тела и эхо твоего голоса.
Пожирая деревья и здания по обе стороны, бежит зверь; пытаясь впиться когтями в воздух, бросается в небо; яростно и дико рычит.
Я хочу снова видеть Вас!.. Я буду ждать Вас на мосту у канала Грибоедова каждый день, пока Вы не придете. Где бы Вы ни были, как далеко бы не уехали, как высоко бы не взобрались – я всегда жду Вас там. Когда Вас все покинут и позабудут, когда нигде Вам не будет покоя – я всегда жду Вас там. Сколько бы не продлилась разлука в трепете приближающейся встречи, в истоме чувств – я всегда жду Вас там. В Петербурге. Среди домов, площадей и памятников – свидетелей нашей любви, в лабиринте каналов, отражавших Вашу парящую улыбку, в ауре нашего счастья. Ведь истинно счастливым петербуржец может быть только в Петербурге.
Любовь, назначь мне свидание на земле Петербурга. Робкое… влекущее… беспечное. Чтоб душу – в клочья, чтоб сердце – в пыль. В раскатах благовестных колоколов, в пламени полуночных фонарей, средь извечного танго дождя и ветра или под слепящим солнцем, скользящим по фасадам и стекающим вниз на тротуары, в вихре невинных сладострастий, в смерче отчаянного безрассудства.
Смерть, назначь мне свидание на земле Петербурга. Дай мне ослепнуть в его горделивости, затеряться в его улицах, уснуть у решетки его неприступного сердца, уйти в его нерассеивающийся туман. Для меня нет зимы теплее петербуржской, нет гранита нежнее, нет бездушности страстнее.
Несись машина, рвись ввысь, режь колесами землю, выдирай искры. Пусть безумство риска и порочность азарта камнем сожмут тебе сердце.
В последний день я на могиле родителей – средь толпы надгробий, стиснутых оградой. Что за причудливый слепок общества? Сплошь запущенные, поросшие мхом и лопухами, втоптанные в землю памятники (не нашей ли неблагодарности?), покосившиеся кресты, унынье и отчуждение. Лишь изредка: венок, пара завядших цветков, погасший огарок – атрибуты выполненного долга. Дождь и ветер к надгробьям родителей заботливей, чем их дети. Среди этого города забвения почти не сыщешь замерзшей на камне слезинки, застывшей в воздухе молитвы, мерцающего огонька свечки. Воистину, уважение к прошлому и памяти – мера человечности в человеке.
Я здесь, с вами. Воздух начинает сереть – сумерки, а мне все не уйти, невыговоренность гложет. Наливаю рюмку водки. Пусть земля будет пухом. Уезжаю. Навсегда. Новые горизонты. Нет, не то. Я договорился с соседкой, она присмотрит и приберет. Нет, не то. Мамочка, как я помню твои слова: «Неужели душа может улетать в холодное небо? Нет, наверное, она все-таки должна уходить в теплую землю. Тем более, что небо у нас одно на всех, а земля у каждого своя собственная».
Мамочка, я знаю, когда с мороза зайдешь в помещение, и заботливый воздух крепко обхватит тебя, заставляя окоченевшее тело оттаивать – это твои руки обнимают меня. Когда зябнешь и накроешься пледом, чьи ворсинки, прикоснувшись к коже, позволят согреться – это ты поглаживаешь меня. Когда, продрогнув, сожмешься в калачик и вдруг почувствуешь тепло – это ты прижала меня к себе.
Я снова вернулся в своей памяти к тем ивам из моего детства. Какая глубина заложена в том, что семена должны лежать подле своих родителей, в этом наследовании от поколения к поколению земли, в которой родились, сформировались, реализовали себя и нашли свой последний покой наши предки. И действительно, единственная вечность, доступная человеку – это вечность в своих детях. Лишь прорастая сквозь корни, живя в той же почве можно сберечь осколки зеркала, отражавшего когда-то картину мира наших отцов и дедов.
Неодолимый холод стеснил мне душу. Опале зимы не было исхода. Лихая белокурая ведьма, обнажив клинки бесприютных вихрей, безысходной болью взрезала сердце, ненасытно высасывала из материи ее дни, свирепо сокрушала оплоты чаяний и таким одиночеством клеймила сознание, что даже в смерти виделась подруга и собеседница. Я прикоснулся к граниту и, против льда своего тела, ощутил тлеющий огонек камня.
— Мамочка, прости!
Наконец, когда отчаянность достигла зенита и агония безрассудного трепета сковала воздух, в решающем демоническом рывке, наполненным выдирающей душу мощью, Боинг оторвал шасси и, презрев земное притяжение, полетел.
Прочь от потерянного восхода – навстречу ненайденному закату.
У Вас получилось очень искреннее и личное эссе, которое просто не может не тронуть.
Спасибо!