Мара (Живой туман)


Мара (Живой туман)

Возраст побеждает меня. Мне не надо смотреть в зеркало, чтобы еще раз убедиться в этом. Мне не надо смотреть на свои руки, на свою дряблую кожу, подмечать новые пигментные пятна. Совсем недавно все эти внешние проявления возраста еще ничего не значили для меня. И даже то, что зрение стало подводить, не говорило ни о чем.
Но теперь я чувствую, что старею. Я знаю это.
Как человек подмечает наступление старости? Вовсе не по телу, нет. Тело можно отказаться замечать.
Но вот память…
Вся жизнь словно лежит перед тобой на ладони. Начинаешь вспоминать, осмыслять, погружаться в прошлое. А оно становится таким прозрачным.
И начинаешь мучиться от пятен в нем. Мучиться ночами. Потом днями.
Я жду старости. Я жду настоящей старости – не этой ранней, задумчивой, слишком пристально смотрящей в себя. Когда я состарюсь, все пройдет само собой. Я все забуду, как забыла все моя мать. Я тоже буду сидеть с тихой улыбкой в кресле и никого не узнавать.
И я забуду, наконец, тот детский, такой тонкий, дрожащий от обиды и слез голос, который старалась не слышать все эти года, но от которого теперь вновь нет спасения:
– Если не веришь мне, спроси Селин!

***

Нас было трое детей. Я, Мари и Якоб. У меня было странное имя по тем временам – Селин. На нем когда-то настояла мать.
Отца мы видели редко, так редко, что когда, наконец, переехали к нему – это было долгое путешествие по морю, – мне показалось, будто мы увидели его впервые. Он сильно изменился. На его волевом, все еще привлекательном лице появился налет высокомерия и брезгливости, спина выпрямилась и словно как-то застыла, губы стали узки.
Он встретил нас на берегу. А за его спиной был чужой, новый мир. Этот мир обрушился на нас, оглушил, заворожил, и нам негде было искать от него спасения. Даже в доме нет.
Потому что сам дом, как и мы, тоже был здесь всему чужд.
Я помню, как мы увидели его впервые. Он надвинулся на нас, совсем новый, еще пахнущий краской. В нем было что-то от привычных, старых домов Гамбурга, и это казалось невыразимо странным здесь, в этой удивительной, чуждой нам природе с ее спокойным морем почти без волн и низкими, покатыми горами. Наш дом стоял на возвышении перед широким ущельем в них. Ущелье плавно переходило в живописную долину, а в ее глубине жались друг к другу дома небольшой, столь необычной нашему взгляду деревушки. Помнится, из нее сбежались дети и, оживленно переговариваясь, наблюдали наш въезд. А мы в свою очередь удивлялись им, смуглокожим, быстроглазым, пугливо прячущимся от наших взглядов за спины друг друга.
– Ничего, Элен, вот увидишь, здесь все обустроится, – говорил отец моей матери по-английски, ее родном языке, наблюдая, как разгружают наши вещи. – Скоро в городе построят церковь, потом вокзал. Заложат дом губернатора – будут званые обеды, а потом и балы. Постепенно приедут другие семьи, и когда достроим наш дом в Циндао, переедем туда…
Он говорил и говорил. Мы не слушали. Мы уже бегали по дому.
Мы мало что понимали тогда. Это сейчас, оглядываясь назад, я смотрю в прошлое совсем другими, знающими глазами. То был знаменательный год, год нашего переезда. В том году, тысяча восемьсот девяносто восьмом, кайзер Вильгельм, пользуясь правом сильнейшего, «откупил» у Китая на девяносто девять лет обширные земли в области бухты Кяочао и так официально основал первую и последнюю колонию Германской Империи в Азии. Мой отец, высокопоставленный инженер, вероятно, уже заранее был осведомлен о предстоящих событиях. Потому что когда из незначительной рыбацкой деревушки еще только начал разрастаться образцовый, многоголосый Циндао, будущая столица колонии, он уже выстроил превосходный особняк – «загородную виллу», как он обычно говорил – в одной из бухт к северу от запланированного города. Это и был наш дом. Тот дом.
Но если мы и мало что понимали тогда – мне было двенадцать, Мари и Якобу по семь и пять лет, – как же мы все чувствовали! Нам не надо было слышать рассказы старых вояк об опиумных войнах, нам не надо было знать об отчаянном положении в стране, о том, как делится она на части между европейскими державами. Прошло несколько дней, и мы стали чувствовать – нет, не ненависть к нам, крестьяне в нашем глухом уголке тогда еще не были на нее способны, но – стойкую неприязнь. Казалось, она была разлита в самом воздухе.
Мы были чужие здесь. Все мы, пришлые: наша семья, люди, которые к нам приезжали, люди, к которым мы ездили. Мы – с нашей неестественно бледной кожей, с нашими бесцветными волосами, с нашими водянистыми голубыми глазами. От этих глаз местные женщины прятали детей, боясь сглаза и хвори; этих глаз избегали роженицы. Где-то там, наверху, горячие просвещенные головы говорили о необходимости перенять опыт европейцев, и где-то далеко в Пекине даже были в ходу европейские костюмы. Но здесь, в глубинке, рассказывали, что чужестранцы пьют кровь людей. Что они крадут души, делая фотографии. Что они тревожат духов земли, прокладывая телеграфные столбы. Что они – демоны.
Что мы – демоны.
Говоря с нами, люди незаметно делали охранные знаки.
Наши работницы носили амулеты против нас, и, отработав положенное, шли в недалекую кумирню очиститься от скверны.
И даже наш высокоученый учитель-китаец, специально выписанный отцом из Цзинана, «города источников», побаивался нас.
Казалось, взрослые не замечают всего этого. Но мы замечали. Нас окружал мир неприязни, и мне до сих пор странно, как мы учились местному наречию. Мы учились ему непроизвольно, едва соприкасаясь с ним – как бывает то у детей. И если мы лопотали на нем, то наш учитель хмурился и качал головой – это не был высокий язык. Мы набрались его от нашей прислуги и «боев» офицеров, посещавших наши вечера. Мы набирались его от смуглых, изработавшихся людей, которые приходили чистить наших лошадей, разбивать наш сад, выполнять поденную работу. И мы набрались его от поселян «нашей» деревушки, продававших нам рыбу и овощи. Особенно Мари была быстра в нем. Ее подвижная фигурка мелькала во всем доме, и даже кухарки смирились с ней и, посмеиваясь, давали ей тайком полакомиться до обеденного стола.
Шли дни. Мы пообжились в нашем новом доме. Элен была добрая, щедрая и справедливая хозяйка, и нам троим казалось, что все должны полюбить ее и, значит, полюбить и нашу семью. Но неприязнь поселян к нам не пропадала. Напротив, она только усиливалась со временем. И мы с нашей детской чуткостью начали постепенно осознавать, отчего это было так, хотя не могли оформить это в слова.
Причина отчуждения была даже не в нас, во всяком случае, не только в нашей «демонической» сущности, нашей чужести всему здешнему и заносчивости наших гостей. Она крылась скорее в самом образе нашей жизни. Мы не следовали здешним негласным уложениям. Мы не знали их. И не то, чтобы нам не пытались на них указать. Пытались, и не раз. Но мы, пришедшие из другого мира и не знавшие этого, не замечали подобных указаний или же не снисходили до них. Не мог же в самом деле мой отец прислушиваться к словам какого-то рыбака или землепашца, или же своей прислуги. Да он и не знал ни здешнего языка, ни местного наречия.
Наш дом был нечист. И значит, были нечисты и мы.
Наш дом был нечист. И делали его нечистым мы.
Нам случалось слышать скупые разговоры деревенских стариков. Мы прислушивались к пересудам прислуги. Мы болтали с захожими торговцами. Наши работники роняли иногда странные, непонятные слова. И так нам, детям, постепенно начал открываться опасный, тайный мир – мир верований этих простых, невежественных людей вокруг нас. Мир их суеверий, мир их истовой, крепкой веры, освященной поколениями.
Они верили, что вокруг людей невидимо толкутся духи – добрые духи, злые духи, духи умерших, духи стихий. Весь мир полнился ими. И со всеми нужно было правильное обхождение.
Мы не привечали духов милостивых и добрых. У нас не жертвовали духу домашнего очага. У нас не воскуряли благовония и не жгли бумажные деньги, взывая о заступничестве к предкам. Даже монахов, чтобы освятить дом, и заклинателей, чтобы отогнать зло, мы не привечали. Так кому было за нас заступиться?
Наш дом был самым высоким в округе – значит, он забирал счастье других домов. Он был самым высоким в округе, и так обращал на себя недоброе внимание духов стихий. Он был выстроен не по правилам: привечал злой северный ветер, отвращал благие влияния. Ни у входа, ни на стенах не было изображений, отпугивающих злых духов или запирающих им путь. Не было изображений, добро привечающих – ни одного. И даже правильного порога у главного входа не было, даже простого камня перед ним – и значит, духи беспрепятственно заходили к нам. Мы, «демоны», жили среди недобрых духов. Наш дом был распахнут их влиянию. Нечистоплотные, мы делали свое жилье нечистым и несли с собой нечистые влияния туда, где появлялись. И потому от нас отстранялись.
И как же легкомысленны были мы, чужие, по здешним понятиям! Нам, детям, которые, как известно, более взрослых подпадают влиянию духов, не позволяли носить амулеты, что должны были бы охранить нас от них. Особенно касалось это Якоба. Ведь всем в округе, кроме наших родителей, было известно, как падки духи именно до маленьких мальчиков – надежды и оплота любой семьи. И все думали, что рано или поздно духи первым заберут его к себе.
– Малыша-то бы, А-Бао, хоть бы в девочку его переодели, что ли, – вздыхала старуха, продававшая нам сладкий картофель. – Может, и не польстятся на него духи…
Наступил и прошел праздник весны, здешнего нового года. Стоя на веранде, мы, дети, смотрели, как искрятся в деревне огненные потехи, и жадно, тоскливо прислушивались к веселому грохоту хлопушек. Мы знали, что шумом и огнем отгоняют от домов злых духов, становившихся особенно сильными и многочисленными в эту пору. Но наш дом стоял сер и уныл, и нам не позволили запустить ни одного праздничного огня – у отца с утра была страшная мигрень. Приступы ее вообще участились у него в то время.
И вот так, едва завершился праздник весны, в наш дом пришла беда.

Она пришла с туманом. Она была туманом – и это был необычный туман. Он наползал с моря, окутывал землю, окутывал горы и не уходил до ночи, а иногда не уходил вовсе. Он не был так плотен и густ, как знакомый нам болотный или речной туман, но был скорее словно сгустившееся, полупрозрачное марево. Если вступить в него, то вовсе не казалось, будто идешь в облаке. Нет, тогда казалось, будто идешь среди духов.
Мой отец называл его как-то по-научному и говорил, что это – закономерное сезонное явление в здешнем микроклимате. Местные же жители никак не называли его. Точнее, у него было столько названий в их наречии, что нам казалось, его нарочно именуют столь многообразно, чтобы, назвав именем настоящим, не привлечь к себе. Чаще всего говорили «мара».
– Что такое мара? – спросила я как-то нашего учителя.
Он посмотрел на меня странно и нахмурился.
– Откуда ты знаешь это имя? – спросил он. – Мара – это Сатана, искуситель. Когда Будда, словно ваш Христос в пустыне, искал просветления, сидя под священным деревом Бодхи, ему явился демон Мара, и только победив его козни, смог Высочайший достичь своей цели.
Я не поняла его. Я поняла только, что мара – это дьявол, воплощение самого духа зла, и мой детский страх перед ним перешел в ужас.
И его недаром звали так. Наверное, если в одиночестве провести в его колеблющемся, искаженном мире всего три дня, то в какой-то момент можно было начать плакать и смеяться, и так до конца жизни, или же замолчать, и тоже до конца своих дней. И если нам троим до того еще как-то удавалось отстраниться от веры в здешних духов, то теперь эта вера возобладала. Она возобладала бы во всяком, кто долго был в маре. И мы верили, что это его, как сосредоточение всех злых духов, должны были отпугивать охранные изображение на стенах дома – тех, которых у нас не было.
Мара обнимал нас. Он обнимал наш дом, и мы были беззащитны перед ним.
И он проник к нам. Он вошел полным хозяином через двери и окна, он проскользнул в щели, он просочился сквозь стены – и поселился рядом с нами, невидимый и неслышимый. Мы не знали, как он выглядит. Мы не знали, что он хочет. Но нам казалось, что мы чувствуем его, чувствуем его холодное, неуловимое присутствие, и постоянно старались быть вместе: втроем было не так страшно.
В доме теперь стало очень влажно – так влажно, что если аккуратно складывать одежду, а не развешивать ее просторно в шкафу, то она за два дня покрывалась тонким темно-зеленым пушком, чем-то напоминавшим мох. И как же холодно стало! Снаружи могло быть душно и жарко, но в комнатах мы постоянно жались поближе к каминам, к ярко пылающему в них бесполезному, едва греющему огню. Ночами же, когда казалось, будто слышишь, как набухают на стенах капли влаги, накатывала жуть. Тогда словно еще более стыл воздух и уходил от нас, так что было не вдохнуть. И мы лежали, задыхаясь в холодной духоте, и смотрели широко распахнутыми глазами в темноту.
И когда-то нам стало слишком много.
Это был званый вечер, когда Мари, которую оставили играть с Якобом, прибежала, вся растрепанная, в гостиную и бросилась матери на шею. Ее худенькие плечи сотрясались от рыданий. Собравшееся у нас общество изумленно замолчало.
Элен извинилась, поднялась и быстро вывела Мари – я выскользнула следом. В детской она обняла Мари за плечи, притянула к себе и, покачивая, начала что-то нашептывать, успокаивая, как только она одна это могла. Якоб, насупившись, взял меня за руку. Когда некоторое время спустя пришел рассерженный отец, Мари уже перестала всхлипывать. Наверное, он хотел ее отчитать, но, взглянув на ее заплаканную мордашку, смягчился.
– Ну-с, юная леди, вы уже объяснили свое поведение? – спросил он все же довольно строго, не замечая укоризненного взгляда матери.
Она замотала головой.
– Тогда поторопитесь.
Мари медленно сползла с материнских колен и вытянулась перед ним, не осмеливаясь поднять глаза.
– Ну же, – произнес нетерпеливо отец, вновь начиная сердиться.
И Мари решилась. Она решилась первой из нас. И единственной.
Так и не осмелившись поднять глаза, она прошептала сдавленно, едва слышно, и было видно, что сейчас расплачется вновь:
– Они говорят, духи заберут нас к себе. Меня и Якоба.
– Что? – переспросил отец изумленно, и непонимающе взглянул на Элен. – Кто говорит?
– Все!
Они растерянно молчали.
И тогда Мари прорвало. Ее затрясло, миловидное личико перекосилось, и непрерывный поток слов обрушился на нас. Она говорила взахлеб, кажется, сама не понимая, что – сумбурно, путано, словно в бреду. Я поняла с ее слов, что она тайком была на кухне, чтобы выпросить себе и Якобу сладкого, и одна из кухарок вновь не сдержалась, пожалела ее вслух – как обычно жалели они нас, беззащитных, обреченных темным силам. И в этот раз Мари не выдержала…
Наконец, замолчала, выдохшись.
Стало тихо. Якоб сильнее сжал мою ладонь.
– Элен, – сказал тогда отец очень спокойно. – Уложи ее в постель – верно, она переутомилась сегодня. Мы поговорим об этом позже.
И, сделав мне знак следовать за собой, стремительно вышел. Я не сразу последовала за ним. А когда подошла к двери в гостиную, едва решилась приоткрыть ее. Стояла перед ней, прислушиваясь, сама чуть не плача. «Впечатлительный ребенок», – сказала какая-то дама за ней. «Бедняжка», – произнесла с состраданием другая, – «им так трудно здесь приживаться».
Но в гостиной один только Йоханнес, добрый, пожилой торговец из Макао, всегда приносивший нам сладости, а иногда и игрушки, ободряюще и сочувственно кивнул мне. Кроме него у нас собрались все обычные гости. Инженеры, военные. Лишь немногие с супругами.
Мой отец только что закончил передавать рассказ Мари.
– Прямо и не знаю, – сказал он, принужденно улыбаясь. – Духи, демоны. Чепуха какая-то. Откуда она только этого набралась?
И он посмотрел на меня, словно ожидая ответа.
И вслед за ним на меня посмотрели все собравшиеся.
Оно длилось всего несколько секунд, это тяжелое, холодное и отстраненное смотрение множества глаз, от которого кровь начинала шуметь в висках – но для меня словно стало время.
Потом негромко кашлянул Йоханнес.
– Ну, знаете, Генрих, – сказал он, и взгляды отпустили меня и перешли на него, – а ведь ваша дочь не так уж и не права. Разумеется, с точки зрения здешних жителей, – добавил он, когда кто-то улыбнулся.
Общество слегка всколыхнулось. От кресла к креслу пробежал шумок.
Я перевела дух.
С Йоханнесом всегда было так. Он был одним из немногих взрослых, кто знал местное наречие, и уже очень давно жил в этой стране. Когда он говорил, то его всегда слушали, потому что говорил он не то, что обычно говорили у нас. Но он, выходец из мещан, был прямолинеен, мешковат и простоват, и оттого слов его ждали как некого тонкого, забавного удовольствия. Он знал это, и его это оставляло равнодушным.
– Нет, правда, господа, – продолжал он спокойно, – о чем только не услышишь, когда вот так ездишь по стране, о чем только не узнаешь. Случалось мне видеть такие вещи, расскажи я о которых, так вы мне еще и не поверите. Посмотришь на них, да и задумаешься невольно. А что духи да демоны…, – он помолчал, и, прищурившись, обвел всех присутствующих взглядом. – Вот, скажем, приехали вы в Индию, – сказал он, – и случился у вас самый обычный кашель. Думаете, помогут вам наши микстуры? Скажу по опыту: помогут, но не очень. А то и не помогут вовсе. Что ваш кашель наверняка излечит, так это снадобья и составы тамошних знахарей, выверенные, так сказать, столетиями. И то же и здесь, в Циндао. Случись у вас кашель, так лучше местных средств вам никакое наше не поможет. Оно и понятно. Везде свои заболевания, свои закономерности. И поразмыслим – вот мы тут. Еще Христос не родился, а уже жили здесь люди. Жили из поколения в поколение, верили в своих богов, духов и демонов. А теперь приходим мы и насаждаем свои правила. Приходим и строим свои дома. Без оглядки. По своим законам. Да только мы-то пришлые здесь. И законы здешние древнее нас. Я вот думаю: не может ли быть так, что и мы, иноземцы, подпадаем под действие каких-то здешних закономерностей, о которых ничего не знаем, но о которых превосходно, по опыту прадедов и прапрадедов осведомлены местные жители?
Он с удовольствием дохнул из табакерки. Наши гости заинтригованно молчали.
– Вот, скажем, у нас в Макао я бы не доверил пришлому архитектору строить свой дом, а уж целый квартал или город и подавно. Пришлые не знают местных закономерностей, не понимают элементарных соответствий. Учились где-то там у себя в Лондоне или Лиссабоне, приедут сюда, построят дом без чутья и ума – смотреть-то на такой любо, а вот жить в нем плохо. То жарко, то холодно, то сыро, то несчастья какие. Местный же архитектор построит дом с умом и душой, по местной испытанной традиции, да еще и по учению своему, учению ветра и воды* – чтобы жить в таком доме лучше было, чтобы счастье и достаток в нем были и, главное, чтобы «злым влияниям», как здесь говорят, он неприступен был. Вот и у вас, Генрих, не обидьтесь, дом можно было много суше, свежее и теплее построить. Да и поставили вы его где? У местных жителей это ущелье зовется Дорогой Духов. Считается, что духи здесь от моря на ту сторону гряды переходят. А ваш дом стоит как раз на их пути, мешает им. Они здесь задерживаются. А, господа, я думаю, вера множества людей, это такая странная штука, что она, во-первых, обычно основана на действительности, пусть и несколько искаженной и странной нам, а во-вторых, имеет способность ей становиться. Я сам видел, как у иных истово верующих христиан появляются Христовы раны на руках только потому, что они себе внушили, что они должны появиться. И я видел, как иные местные монахи без малейшего вреда для себя ходят по лезвиям мечей, потому что верят, что их внутренняя сила, ци, может сделать их легче воздуха. А ведь это вера отдельных, единичных людей. А когда много людей верит? Когда целая деревня верит?
– Я вас не понимаю, – с досадой, едва скрывая раздражение, сказал мой отец.
– Я хочу сказать, – произнес Йоханнес, – накормите вы волков, да и овец оставьте целыми. Если верят местные жители, что ваш дом выстроен исключительно неблагоприятно, если вбили они себе в головы, что от этого семье вашей худо будет, и если уже даже дочка ваша, прелестнейшее создание, думает, что в доме поселился злой дух, демон, так подыграйте вы суевериям. Дом не перестроишь. Но поставьте вы камень перед дверьми – это перекроет путь духам. Прикажите вырезать воинов-охранителей для дверных скоб – хуже от этого никому не будет. Повесьте пару охранных изображений в комнатах – они ведь не лишены известной приятности для глаза. И разрешите детям носить амулеты. Они сделаны обычно из нефрита, теплого ян-камня, и, поверьте мне, очень красивы и дороги. Ну а лучше всего позовите буддийского монаха или заклинателя духов. Один побормочет свои молитвы, другой помашет перед домом мечом, покричит что-нибудь. Вам потеха – всем успокоение. Мы, чужестранцы, привыкли ставить здесь свои законы. Но иногда бывает, что неплохо подчиниться и местным неписанным законом. Поверьте, добрый совет вам даю. Поживете здесь подольше, посмотрите с мое – и спасибо скажете. Мы ведь у местных не на добром счету. И если уж породит их вера или земля для нас демона, то будет он жаден до нашей жизни.
Отец молча смотрел на него. Наверное, он много что мог сказать в ответ, но счел это ниже своего достоинства. Кто-то, чтобы разрядить обстановку, поспешил обратить слова Йоханнеса в шутку. Обо мне же предпочли забыть.
Когда я вечером вернулась в детскую, Якоб уже спал, а Мари неподвижно лежала на своей кровати и, словно окаменев, смотрела под мою. Глаза ее сухо, лихорадочно блестели. Я молча легла к ней.
Наутро у меня был разговор с отцом. Говорить с младшими он не стал, но меня отчитал изрядно. Ты уже большая, сказал он мне. Ты должна направлять брата и сестру, а не поддерживать их в диких заблуждениях и нелепых суевериях. В твоем возрасте уже надо быть более сознательной. Он много еще чего сказал мне тогда, и я видела, что, распаляясь, он обращается уже не ко мне, а к Йоханнесу. Меряя большими шагами кабинет, он говорил о просвещении и чести, о патриотизме и долге перед нацией. А я слышала и не слышала его, как в тот день, когда мы впервые бегали по этому проклятому дому, и только смотрела на его сухое, аристократическое лицо с предчувствием подкрадывающейся мигрени в желтушных глазах.
За завтракам он объявил, что у младших вскоре появится гувернантка. И что Якоб теперь будет спать отдельно от нас. Мы встретили его слова в полном молчании, и даже Якоб не отважился слезами что-нибудь изменить – слишком страшен мог быть в гневе отец.
Элен молчала тоже.
А после завтрака неожиданно повезла нас в город.
В Циндао было суматошно и очень шумно. Везде все строилось, сновали люди. Мы впервые по-настоящему осмотрели наш будущий дом и красивый жилой квартал, который возводился для нас, хозяев-чужестранцев, в центре города. Дома его еще больше напоминали старые дома Гамбурга, чем наш дом в бухте, но все же не казались странными, чуждыми здесь. Ведь их было так много.
Мы провели в Циндао весь день, и это было отдохновением. Здесь тоже время от времени наползала с моря полупрозрачная дымка, но ее быстро разметывало ветром.
В нашей же бухте мара властвовал всевластно.
Когда мы вернулись, дома царил переполох. Одна из кухарок уверяла, что видела демона, а раз так, то в доме вскоре непременно появится покойник. Вся прислуга взяла расчет, и отец ходил страшно злой, с перекошенным от мигрени лицом и в полной уверенности, что у него просто хотят выманить больше денег. Но они не хотели. Они не лгали. И на их лицах был написан тот же ужас, что испытывали ночами мы.
И так дома стало вконец худо. Мари ходила с заплаканными глазами. Якоб непрестанно капризничал и наотрез отказывался засыпать один. В доме сгустилась настолько недобрая, напряженная атмосфера, что даже наш учитель предпочел отпроситься на время и уехал навестить родителей.
Но отец не сдавался, и его спина казалась еще прямее, чем обычно. Ничего из того, что советовал ему Йоханнес, он не сделал. Но с большими затратами нанял в городе новую прислугу, и в среду через неделю, как то повелось, у нас вновь должно было собраться общество. Йоханнес при этом впервые не был приглашен.

Это была худая ночь, ночь со вторника на среду. Мара сгустился и стал похож на настоящий туман. Белым зверем обнимал он наш дом, и окна были словно его слепые, ищущие глаза. Мы с Мари задернули занавески, но все равно не могли заснуть.
Часы внизу в прихожей мелодично пропели один раз.
– Как пить хочется, – едва слышно прошептала Мари.
Я не ответила – жажда мучила и меня. Наша новая кухарка не очень-то умела готовить, и сладкое за ужином вновь оказалось слишком сладким, жаркое же пересоленным. А ночь все тянулась. И часы не спешили бить хотя бы получас, хотя я давно уже отсчитала про себя тридцать раз по шестьдесят.
Наконец, не выдержав, я поднялась и зажгла свечу.
– Куда ты? – сев в постели, испуганно прошептала Мари.
– Тише, – сказала я.
Она неотрывно смотрела на меня.
– Зажги мне тоже свечу, – попросила совсем тихо.
Я зажгла ей вторую свечу и, поколебавшись, все же решилась приоткрыть дверь. Прислушалась.
В доме было очень тихо и темно. Сильно пахло сыростью.
Гостиная была от нас через дверь. Там был графин и большое семейное распятие. Наверное, если бы не оно, и не усталый, такой покорный взгляд Мари мне в спину, я бы все же не отважилась выйти из детской.
На одном дыхании, почти не дыша, проскользнула по коридору. Графин со стаканами стоял на столе, я подошла к нему – свеча дрожала у меня в руке.
…И тогда внезапно почувствовала, что не одна.
Это было сильное, острое чувство. Настолько сильное, что я едва не закричала, но крик умер у меня в горле, и ужас сковал меня. Комната была пуста, но рядом со мной, невыносимо близко, было присутствие – холодное, бесформенное, давящее. Это присутствие искало тепла, искало теплого дыхания, и, верно, если бы у меня не было в руке свечи, оно бы взяло мое, слилось бы с ним, вобрало его в себя. Не знаю, как я это поняла – просто почувствовала.
Так я стояла, не шевелясь. И возле меня было нечто.
Потом присутствие пропало. Оно не ушло. Оно просто пропало – только показалось, будто прозрачная дымка мелькнула перед глазами. А в гостиной стало так холодно, как если бы на дворе стояла поздняя осень.
Не помню, как я вернулась в детскую, и почему не прибежала в спальню к родителям. Помню только, как смотрела на меня огромными, посеревшими от страха глазами Мари. Мы не перемолвились ни словом. Мари только переползла в мою постель, обняла меня, и так, прижавшись друг к другу, мы досидели до рассвета.
Наутро, когда страх отпустил, мне стало плохо. Бил озноб, было не согреться – из меня словно ушло все тепло. Слабость едва давала ступить, и хотя к полудню постепенно отпустило, верно, я была так бледна, что даже отец справился о моем самочувствии. Он непременно хотел, чтобы мы с Мари присутствовали на вечере, но не говорил, почему.
Желание его объяснилось просто.
– Мари, – сказал он за столом, когда подали первую перемену блюд. – На прошлой неделе ты вела себя неприлично. Сейчас ты можешь извиниться перед нашими гостями.
Он сказал это буднично, как-то между делом. Наверное, это и было буднично, то, что он хотел от нее, преследуя свои воспитательные цели. Но я возненавидела его за эти слова.
Непринужденный разговор за столом стих.
Мари смотрела в тарелку.
– Мари, – повторил он.
Я не знаю, что он ожидал. Что Мари встанет и скажет что-нибудь тихо и смущенно, как послушная и воспитанная дочь? Он слишком плохо нас знал.
Потому что Мари подняла свою гладко причесанную головку и выпалила:
– Он есть! Если не веришь мне, спроси Селин!
Воцарилось молчание. Отец побелел. На меня обратились выжидающие, у кого-то насмешливые, у кого-то смущенные, но ни у кого сочувствующие глаза – Элен была с Якобом, – и большие, молящие глаза Мари.
– Селин… – произнесла она, и голос ее дрожал.
Я молчала. Я была еще настолько ребенком, чтобы чувствовать и бояться, но уже не настолько, чтобы открыто говорить правду. И это в тот миг, в тот вечер во мне впервые возникло чувство взрослой усталости, когда знаешь, что говорить что-либо бесполезно, как бы ты ни был прав.
Да и что мне было сказать?
И что бы мне сказали в ответ?
Я молчала.
Мари всхлипнула, вскочила и выбежала вон.
Отец скомкал салфетку и, извинившись, вышел ей следом.
Я не знаю, что он сказал ей в детской, наедине. Был ли он резок или уговаривал ее, пытался что-то объяснить или приказывал. Быть может, дал ей пощечину. Быть может, пригрозил поркой. Все это не имело уже больше никакого значения.
Потому что ночью умер Якоб.

Он как-то притих в последние дни и постоянно старался быть рядом с кем-то из взрослых. Отец купил ему новый матросский костюмчик и стал брать с собой на ежедневные конные прогулки, считая, что так скорее избавит его от «девчачьих фантазий» и исправит огрехи вольного воспитания, которым «избаловала» нас наша мать. И как же бледен, почти прозрачен казался Якоб утрами в том костюмчике – верно, ночами совсем не смыкал глаз.
И вот теперь он был мертв.
Когда мы увидели его в последний раз, он вовсе не казался уснувшим. Но он был совсем бел. В комнате его было страшно холодно, а по стенам стекали капли влаги.
Нам сказали, что у него остановилось сердце.
Элен словно окаменела внутри. Отец состарился в один день. По дому тенями сновали чужие бледнокожие люди – никто из местных уже не соглашался у нас служить, и пришлось нанять таких же пришлых здесь, как и мы. Теперь наш дом стал настоящим «домом демонов», как давно уже называли его в округе. В нем были мы, «демоны». И в нем был демон настоящий.
Мари ни на шаг не отходила от меня. Святая душа, она простила мне мое недавнее молчание. Но я себе простить не могла. Одни и те же мысли беспрестанно кружились у меня в голове. Быть может, если бы я тогда нашла в себе силы сказать правду, если бы я на коленях умоляла отца уехать из этого дома… Если бы… Быть может…
Но Якоб уже был мертв.
И его похоронили в здешней желтоватой от глины земле.
А мы по-прежнему оставались в этом доме.
Когда вскоре заболела Мари, Элен спала с лица. Словно неприкаянная бродила она по дому, и однажды я застала ее в спальне, когда она, что-то нашептывая, склонялась над блестящей, глупо улыбающейся статуэткой пузатого божка Хотэя. Быть может, ей казалось, что он – божество домашнего очага, ведь изображения его были во всех домах в деревушке. И теперь, робко моля о заступничестве, она ставила перед ним жертвенные палочки благовоний.
Я попятилась и неслышно ушла.
Хотэй не был богом домашнего очага. И хотя он был богом счастья, изобилия и веселья, ничего этого он нам в дом не принес. Наверное, потому, что держался в комоде.
А Мари стало хуже. И тогда Элен сказала как-то раз за обедом, что больше не может в этом доме оставаться. Очень ровно и спокойно сказала. Отец хотел было что-то возразить, но она только глянула на него – никогда не видела у нее таких глаз – и он замолчал.
Вечером я впервые услышала, как они кричали друг на друга. Я была в детской, с Мари, и до меня долетали обрывки их фраз. Мари бредила о холодном дыхании, что кружит вокруг нее, и больно цеплялась за мою руку. Я неотрывно смотрела на пламя свечей на столе – кажется, сама жизнь моя сосредотачивалась в них.
«Демон или фантазия», – кричала моя мать, – «она – твой ребенок, и ей здесь плохо». «Ты никогда не был таким», – надрывалась она, – «это успех тебя испортил. Ты словно в самом деле один из тех демонов, за которых нас все здесь принимают!».
Значит, она все же знала, все же замечала…
«Твои принципы, твое самолюбие…» – долетал до меня ее голос. Отец что-то горячо, быстро говорил в ответ.
«Пусть люди думают, что хотят! Якоб – на тебе. Хочешь и дочь на себя взять?!»
Только поздно ночью спустилась она в детскую. Вся дрожа, словно в ознобе, сменила Мари повязку на лбу и молча легла рядом с ней. А в комнате было так холодно…
Бедняжка Мари. Когда ей становилось лучше, а это бывало обычно к полудню, она неотрывно глядела под мою кровать. В ее воспаленном воображении во всем доме не было места страшней, и это там находилось для нее логово демона. Не будь этот ее страх столь свойственен детям, быть может, отцу было бы не так просто увериться, что ее недомогание – нервной причины, следствие недавнего потрясения и излишней впечатлительности. Следствие самого переезда.
Наутро после ссоры Элен велела позвать заклинателя духов. И я видела, что она верит. Что это только отцу она говорит: «если воображение, так и лечить воображением». Тогда она еще пыталась ему что-то говорить…
И заклинатель духов пришел. Пришел два дня спустя. Это был монах из недалекого отсюда монастыря школы инь-ян.
Для отца его появление должно было стать представлением. Представлением для меня и Мари. Представлением для крестьян из долины. Когда он пришел, за ним, громко и возбужденно переговариваясь, семенили на почтительном расстоянии деревенские ребятишки.
Но монах даже не зашел в наш дом. Он остановился перед ним, обвел внимательным взглядом местность, развернулся и пошел прочь.
Стайка детей с криками побежала перед ним.
А моя мать побежала за ним.
– Элен! – крикнул отец.
Она не слушала его. Подобрав юбки, в домашних туфельках, она сбежала вниз по ступенькам и побежала вслед за монахом, окликая его.
Он остановился. Элен подошла к нему. Она не знала ни местного языка, ни местного наречия, а он, конечно же, не понимал наших. Но она говорила не переставая. А он молча смотрел на нее. Элен потянула его за рукав, и он, поколебавшись, медленно пошел за ней.
Он подошел к нашему дому и остановился. Моя мать продолжала говорить.
Тогда он сделал ей знак молчать, показал на горы по обе стороны нашего дома, показал на море, показал на долину.
— Добрая госпожа, — произнес он, тщательно подбирая слова, и Элен замолчала, напряженно смотря на него. — Холодный ветер несет холодную инь от моря по этому ущелью. Дальше в долине она рассеивается, и потому жить там безопасно. Но вы построили свой дом на этом возвышении перед ущельем, и так ветер приносит ее к вашим стенам, и холодная инь оседает в них. Ее становится много. Она становится живой. Она ищет тепла. И она находит его. Я могу изгнать холодную инь из вашего дома. Но вскоре она соберется вновь. С помощью учения о ветре и воде я мог бы постараться улучшить ток сил в вашем доме, но это мало поможет. Уходите из этого дома. Он обречен губить своих жильцов.
Элен беспомощно смотрела на меня. Я перевела ей слова монаха, насколько их поняла.
Отец развернулся и с грохотом захлопнул за собой дверь.

Через десять дней, с первым же пароходом, мы покинули Циндао. Мы втроем: Элен, Мари и я. «Достойного», по понятиям отца, жилья в округе не было, дому в городе было еще строиться несколько месяцев, а решиться переехать на это время куда-нибудь не соответственно нашему положению он не мог. И тогда Элен единовластно повезла нас домой, предоставив ему объяснять сослуживцам и знакомым причину нашего отъезда. Насколько я знаю, он говорил всем, что здоровье Мари срочно требовало перемены климата.
Родители так больше и не сошлись, и вскоре последовал развод.

***

В нашем старом саду две статуи. Одна – задумчивый мраморный мальчик, нежный и хрупкий, словно херувим. Вторая – маленькая девочка, сидящая у невидимого ручья. Она проказница и непоседа, но сейчас лицо ее исполнено безмятежного, одухотворенного покоя.
Мари угасла почти год спустя после нашего возвращения. Она так и не оправилась от влажного холода того дома. У нее просто не стало сил. Меня тоже еще долго преследовали слабость и апатия. Врачи обычно приписывали их «ленивой печени» или склонностью к чахотке, но я-то знала, в чем было дело. Когда-то и из меня истекло слишком много тепла.
Мы с Элен больше никогда не говорили о тех нескольких месяцах в доме у Дороги Духов, постаравшись вычеркнуть все происшедшее тогда из своей памяти – но, конечно, не преуспели в том. И сколько бы ни прошло лет, случалось, когда вечерело и на город наползал туман, Элен плотно задергивала занавески и растапливала камин, а я зажигала свечи. Много свечей. В такие часы мы молчали и не говорили друг с другом, но я знаю, о чем вспоминала она. Потому что я вспоминала о том же. И долго еще я избегала засыпать одна в темноте, боясь, что ночью ко мне во сне придет он, воплощенный, жадный и влажный холод.
Случалось, мара напоминал о себе не только во снах. Помню, как в тысяча девятисотом году пришли первые сообщения об ихэтуаньском** восстании, родившемся в «нашей» провинции. Гости у нас на вечерах говорили о его непомерном размахе, о его невиданной, бесовской ярости и ненависти. Они, взрослые, говорили, а я закрывала глаза, и мне виделась тонкая дымка-марево – он, туман-дух, туман-демон, сгущающийся и наползающий на карту огромной страны. Мне виделось, что он шел уже не от моря, а от самих людей, от самой их странной, столь чуждой нам земли.
Со временем жизнь наша все же вошла в колею, потекла дальше, пустая и надломленная, и еще не скоро выправилось ее течение. Происшедшее не забылись, но память о нем постепенно отпустила, перестала саднить болью, и новые события наложились на старые.
Но сейчас, когда для меня наступает долгая осень, почему-то не они, а именно те из краткого времени в доме у Дороги Духов вновь возвращаются ко мне, часто встают перед глазами. И я вновь вижу пятилетнего Якоба, вижу отца и Мари, вижу Йоханнеса – так, словно они стоят рядом со мной, лишь протяни руку. И я вновь вхожу в холодную гостиную и переживаю страшное, бесформенное присутствие в темноте. Вновь чувствую обращенные на меня тяжелые взгляды на званом вечере, слышу мольбу-вскрик Мари и молчу в ответ.
Как простить себе? За все года я этого так и не смогла. Пусть мой ответ оказался бы смешным и бесплодным тогда, пусть ничего бы не изменилось в нашем доме и в наших судьбах. Но милостивый боже, сколь легче было бы мне сейчас встречать эту первую, вдумчивую пору старости.

* Фэн-шуй
** Ихэтуаньское восстание. Оно же – восстание «боксеров». Было направлено против засилья иностранных держав в Китае.

0 комментариев

  1. mariya_polevskaya

    Очень понравился язык рассказа — в лучших традициях готической литературы. Хотя ничего по-настоящеу страшного в рассказе так и не произошло, ощущение тревоги, саспенс переданы блестяще.
    П.С. А Марой в китайской мифологии действиельно называют туман? В славянской мифологии тоже есть божество с таким именем…

  2. Kerstin

    Спасибо за отзыв (отзывы:)) MixabI! В последнее время хронически не дорываюсь ко компьютера…
    Честно говоря, рассказ рос из антуажа. Прочитала тему, и представила себе, что на конкурс пойдет волна рассказов о призраках, полтергейстах и Co (чего не произошло)), то есть чего-то, что уже затерто до дыр. И захотелось говорить не о привычных темах, а подумать о их причине, возможности; что-то новое привнести. И так появился мара — не дух умершего, но классический пример возникновения "недоброго влияния" в доме по китайским представлениям)). Холод + влага (= болезнь), застоявшиеся течения энергий, недоброе расположение жилья, плюс холод душевных отношений, плюс живое воображение детей и пр. Ну, и взяла исторические реалии тогдашнего времени — так что каждую строчку рассказа, характер, поведение, идейные установки, социальное происхождение героев и т.д. цитатами из десяти книг доказать могу)) (то есть по сути "Мару" к жанру "реальная история" отнести можно)).
    Так что в этой версии "образовательная" цель как-то сама собой сложилась, то есть не во имя нее изначально рассказ писался (все-таки, это всего-лишь мой второй по счету, объективнее говоря — даже первый, там еще такие "тонкости" как идея автору в голову не особо приходят))). Отталкивалась от информативности и шла к переживаниям.
    А вот доработанные версии — они несколько другие. Там я уже действительно на идею и сюжет внимание обращала. Как только можно будет их выложить, выложу непременно — просто для сравнения (но это еще только во второй четверти будущего года возможно будет((.

Добавить комментарий