«Профиль Бога». Маленький роман — новелла. Отрывок


«Профиль Бога». Маленький роман — новелла. Отрывок

«Профиль Бога». Маленький роман — новелла.

1.
Доплыть до Венеции…. Об этом она мечтала каждый раз, закрывая глаза. Странно, ей всегда снился один и тот же сон. Узкая гондола, обитая порыжевшим бархатом, лужицы на дне, влажные бортики, с которых почти облезла краска. Когда-то, наверное, гондола была зеленой, с золотистой каймой и витиеватым узором на носу. Какой это был узор? Странный. Крылатый лев, впустивший цепкие когти в виноградную ветвь. Или — в ветвь плюща? Она никак не могла этого разобрать.
Да и не пыталась. Сидя на узкой бархатной банке и поджимая ноги от холода и сырости, она думала только об одном: как добраться до Венеции? Желанный берег полоскою выскальзывал из тумана на один лишь миг, и снова тонул в густом его молоке, как рисунок на донышке детской чашки.
Что же это был за рисунок? Ах, да, гном держал в крохотной руке ягоду клубники. Рот его был озорно раскрыт в предвкушении удовольствия. Такого сказочного, сладкого, совсем детского! Вот если бы еще эту самую клубничку можно было полить молоком венецианского тумана! Мысли ее путались. Один сон накладывался на другой, как картинки в детском калейдоскопе. Просыпаясь, она резко поворачивала голову на подушке, и все начинало кружиться: синеватые панели стен, потолок в щербинах и пятнах, цапельный , острый стан капельницы. Она взглядывала на свою руку: ей все казалось в этом бесконечном утреннем кружении, что в синеватую ямку на сгибе впились жалами не одна, а сразу десяток игл — ос. Утро всегда, всегда начиналось с их укусов. И с томительного ожидания полдневного зноя. Только тогда можно было с надоевшей кровати перебраться к окну, подставить лицо солнцу. Она упорно пыталась влезть на подоконник. Там сидеть было удобней, как-то прочнее: спиной она опиралась о простенок. И потом, будто прячась в некой раковине от нескромных взглядов, там, на подоконнике, можно было спокойно рисовать, удерживая карандаш или сангину не в пальцах, а во рту. Так ей тоже было — удобней.
Иногда, отрываясь от рисунка, она смотрела вниз, на людей, сновавших по больничному двору: прачек с узлами, работниц кухни, с небрежно повязанными передниками и объемными судками в руках, дворника, усердно царапавшего метлою одну и ту же неизменную лужу у крыльца. Про себя она называла эту лужу «марсианской впадиной»: она никогда не высыхала. И любой человек, выходя из дверей, попадал в нее хотя бы краешком туфли или ботинка.
В луже этой, ставшей достопримечательностью заднего двора больницы, любили купаться голуби и синицы, воробьи и галки. Пару раз в ней даже неумело и шумно барахтались щенки старой дворницкой собаки Тяпы, но Степан Иванович, тотчас обнаружив маленьких озорников в грязном озерце, молча и усердно отшлепал их своей обломанной метлой. Визжа и отчаянно брыкаясь неуклюжими задними лапками, щенки убежали прочь, и больше не приближались к опасному месту. Жаль! Ей не удалось тогда, в первые минуты, точно зарисовать их «пляжное блаженство», а по памяти передать движения малышей карандашной палочке или мягкому мелку сангины получалось плохо! И, кроме того, она не могла долго держать мелок во рту — раздражал неприятный привкус. А в пальцах сангина мягко плавилась, падала и линии делались неровными….
— Олька, у тебя такой вид, будто ты сейчас мышьяк пробовала! — тихонько хихикала на соседней кровати, маленькая, как мышка, черноглазая Кристина, уже неделю лежавшая в палате на очередном курсе реабилитации. Кристина была почти счастлива. Раздробленная и вывернутая набок после аварии стопа постепенно принимала прежний вид. Третья операция, усердные занятия физкультурой и аутотренинг потихоньку делали свое дело, и к концу лета Кристина уже надеялась, как и прежде, полтора года назад, щеголять на танцплощадке и в аллеях любимого Кировского парка на высоких каблуках черных «шпилек». Те терпеливо дожидались ее дома, в шкафу.
— Это и в самом деле, противно! — Ольга в ответ резко отбросила назад упавшую на глаза челку и снова привычным жестом спрятала руку в карман.- Будто мыло ешь. Или — мел. Посмотри, никого нет в коридоре? А то опять Альбина Петровна ворчать будет, что я на подоконнике творю.
Кристина приподнялась на локте, устремив взгляд в сторону открытой наполовину двери:
— Нет, никого. Так, больные на костылях шастают только… Ой, Лешка идет! — голос Кристина радостно зазвенел:
— Лешка, привет! Чего это ты с утра такой хмурый, словно соды напился?
— Привет. А я и напился соды — желудок жжет от этой дурацкой каши, осточертело! Держи, Тинка! — широкоплечий, русоволосый парень с родинкой на правой щеке, подбросив в воздухе большое краснобокое яблоко, поймал его и вложил в руку девушки. — Мать принесла, а Андрей Данилович говорит — нельзя. Пропадут в палате. Душно.
— Отдай соседям? — Тина, чуть улыбаясь, гладила пальцами гостинец.
— Они все курят, да курят! И запаха не услышат. — Лешка махнул рукой досадливо — А это все ж таки — апорт. Целебный вроде. Дядька с Алма-Аты привез, целый куль.
— Алматты, сейчас так вроде говорят? — вступила в разговор Ольга. — Красивый город, зеленый. Я там несколько раз была в школьные годы. На Медео тоже была. До сих пор помню. Только дышать там трудно. Город, как в котловане. Горы мешают.
— Ничего они не мешают! — беззлобно проворчал Лешка. Горы, как горы. Красотища! Скучаю по ним. Поехать бы, да денег лишних сейчас нет. Пашка, кровосос, со своим колледжем всех замучил. Бабка зовет: » Приезжай внучек, апорту поешь, антоновки, лимонки! Не ровен час, помру, и не увидимся». А куда я поеду? Одна Пашкина сессия, как акула, весь материнский доход за три месяца сожрала и не икнула! Лоботряс чертов — то зачет ему сдать, то он лекцию прогуляет, штраф плати! Надоело! — Вынув второе яблоко из кармана поношенных джинсов, парень подошел к Ольге все еще сидящей на подоконнике.- Это тебе, красавица! Держи. Ну ладно, чего ты? Что я твоей руки не видел что — ли? Подумаешь! У тети Маши и вся рука целая была, а не гнулась, точно плеть. А у тебя пальцы вон какие, цепкие и красивые. Художественные. Хоть и четыре. Мы же с тобой, Олька, сговорились вроде, не стесняться друг дружку…
— Я не стесняюсь, Лешечка. — Ольга уже держала сангину в пальцах, чувствуя, как раскаленный стержень липко течет по ним. — Я — рисую. Руки заняты.
— Ага, понятно. В кармане рисуешь? — беззлобно хмыкнул Лешка и, вплотную подойдя к девушке, осторожно вложил круглый ароматный шар в ее пальцы, перепачканные сангиной. Обиженный мелок беззвучно скатился с листа бумаги, исчез в пыльном «подкроватье». Ольга почувствовала, как наплывает на нее знакомая привычная волна Лешкиного аромата: чуть солоноватого, пряного. Тина, разбирающаяся в секретах мужского парфюма, сказала Ольге, что так пахнет сандал. А, может, самшит? Названия, как всегда, отчаянно путались в голове художницы.
Сквозь ресницы она вглядывалась в мягкую линию щеки, с зерном родинки. Так хотелось ее запомнить эту родинку, чтоб потом зарисовать. Или — поцеловать? Нервно закашлялась на своей кровати соседка, завозилась под одеялом, потянулась к стакану воды на тумбочке. Сандаловое облако рассеялось. Лешка сделал шаг в сторону.
— Держи, торопыга! Кто же так яблоки ест? Да еще апорт? Надо с чувством, с толком! А то и вкуса не поймешь. Это тебе не танцы! — Парень уже протягивал Кристине стакан с водой, снисходительно постукивая ладонью по ее спине.
— А что танцы? — вспыхнула та в ответ сердито, едва откашлявшись. — В танцах тоже вкус нужен. Особенно, в выборе партнера!
— Ну, да, как же! — Лешка улыбнулся ямками щек и глазами. — Кабаре — академия, одним словом! Куды уж нам!
— При чем тут кабаре! — Кристина, похоже, окончательно рассердилась. — Это же — искусство, балда, а не отстой — дрыгалка! Целая наука. Ее изучают даже дипломаты. И президенты.
-Мы не президенты. Мы — болящие. Но вальсок станцуем. Олька, составь компанию страдающему язвеннику? Покажем тут кабаре — академику, что азы балетных па нам знакомы…
— Лешка, придурок, очумел ты, что ли! Не ерничай! Ольга после капельницы, а ты, медведь, ее не удержишь. Ты же не понимаешь, что это такое — танцевать без… — Кристина глотнула ртом воздух и осеклась, поймав на себе пронзительный, горький взгляд Ольги.
— Ты хотела сказать — без музыки? Ничего, нам не впервой! Мы парни бравые, бравые, — вполголоса пробасил нечаянный охотник до «шумного бала». Мамзель, прошу Вас! — Лешка властно положил на свое плечо руку Ольги, изуродованную алеющим шрамом на месте среднего пальца. Рука нервно сжалась, но потом пальцы постепенно распрямились, обрели более привычную для них, свободную небрежность.
— Внимание, и раз — два — три, раз — два — три! Делаем круг, мамзель. Голову немного назад, спину прямее! — Мягко — насмешливый, теплый голос Лешки словно обволакивал ее, лишая той привычной неуклюжей тяжести, которую она ожидала почувствовать от своих ног. Вернее, от….

2.
— Лешка, черт, как ты классно придуривался! Ты же танцор от Бога! — ахала, вертясь ужом на кровати, пораженная Кристина. Не отрываешь ноги от пола, как Станислав Попов . Где ты учился?! Это же надо лет восемь по полу каблуками отстучать, чтоб так двигаться!
— Пять, мамзель , пять, плюс участие в международном детском танцевальном конкурсе в Праге. Больше я учиться не смог: родился Пашка, потом отец ушел, мать мои костюмы и танцевальные танкетки не потянула, они же стоят тысячи… Пришлось идти в биологический кружок в школе. Там за активное участие обещали похвальный лист или серебро на выпуске. Восторженные охи и ахи Кристины прервала переливчатая трель мобильного телефона, экран которого засветился, изображая нюхающего цветок пушистого рыжего котенка. Кристина углубилась в изучение сообщения на дисплее, потом принялась сосредоточенно нажимать крохотные клавиши, больше не обращая внимания на своих соседей. Алексей снова обратился к партнерше по вальсу:
— Олька, ну ты как, в порядке? Я тебя не перекружил? — Алексей сжал кончики пальцев тонкой девичьей руки. Присев на корточки что-то достал из-под кровати, на которой она сидела.
— Вот твоя сангина , не потеряй. Тебе, может, новую надо купить? Я завтра домой иду, Данилыч отпустил до понедельника…
— Купи. Я твой портрет нарисую, Леша. Ты хороший партнер. У меня с тобой голова не кружилась. Впервые в жизни.
— Хороший партнер это тот, который умеет показать залу партнершу. Я тебя Тинке и показал. Чтобы она не больно задавалась: «в греческом зале» «в греческом зале», высокое искусство, высокое искусство!» Ужимки Алексея так рассмешили обеих девушек, что на шум в палату заглянула санитарка:
— Обед скоро. С операции в соседнюю только человека привезли. Ногу оттяпали по колено. Потише бы надо. Чего ржете то? Чай, не бал!
Золотистые огоньки в глазах Ольги сразу погасли, но она продолжала улыбаться:
— А мне показалось — бал, тетя Поля! Я вальс танцевала…
— Фантазерка, ты Олька, ох, фантазерка! — Суровое лицо санитарки чуть смягчилось. — Оно хорошо, что ты такая, Олюшка, да и плохо заодно.
— Это почему же — плохо, тетя Поля? — Голос Ольги был по — прежнему мягок и тих. В нем еще жила искра внезапной радости, подаренной Алексеем.
— Дурят тебе голову, вот почему! А розовая дурь — то, она тебе и не нужна. Как спадет пелена, что делать — то станешь? Плакать?
— Рисовать! — глухо уронила Ольга. И отвернулась к окну, неловко засовывая руку в карман.
— Четырехпалой — то, небось, малевать трудно будет! — с сомнением покачала головой седая санитарка, желчные углы ее губ еще больше опустились вниз.
— А я — зубами! — огрызнулась девушка, дернув плечом, и не поворачиваясь к дотошной искательнице «не розовой» истины.
— Зачем зубами? Ты левой рукой пробуй! — На плечо Ольги ободряюще легла ладонь Алексея. — У тебя получится.
— Дурень ты, Лешка! Иди уже в палату — то! Кто же это с поврежденной жилой левой рукой рисует! — опять встряла в разговор тетя Поля. — Ты скажи спасибо Богу, ежели она у девки и вовсе не отсохнет!
— Я Богу спасибо говорю только за то, что Олька на свете есть. И Кристинка — тоже. А Вы бы помолчали, Пелагея Сергеевна! Язык у Вас совсем без костей! — сердито отчеканил Лешка.
— Ну, ты мал еще, мне рот — то затыкать! — Неугомонная санитарка замахнулась на парня повязкой, вынутой из кармана. — Ишь ты, кавалер нашелся! — Горгона в халате улыбалась, похоже, что она совсем не восприняла всерьез выпад Алексея. — Иди отсюда восвояси, там, в коридоре, уже свита маячит, профессор идет с обходом, опять каких то светил тащит с кафедры, все черные. Немчура проклятая!
— Может, эта самая немчура Ольке протез из Германии выпишет, — Лешка улыбнулся каким то своим мыслям. — Не дрейфь, Рафаэлита! Я вечером еще загляну. Да смотри, без меня не танцуй.
-Куды уж нам! Мы же не лауреаты! — в тон ответила девушка и, повернувшись к двери лицом, проводила своего недавнего партнера улыбкой, от которой так неожиданно солнечно, пленительно и неузнаваемо преображалось ее лицо. Она не слышала, растворяясь полностью в этой улыбке, как неутомимая Пелагея Сергеевна бормотала в спину Алексея из-под марлевой маски:
— Почто ты калеке голову дуришь? На что она тебе, обуза? Без ступни, да без рук. Ни каши сварить, ни дитя родить. Ты уж лучше с этой, с танцорочкой! Она ничего, смазливая, только хроменькая малость. Да и то, все подживает уже. Ты разве пословицы не знаешь: «Брат любит сестру богатую, а муж жену — здоровую?»
— Кошелка старая! — Сердито чертыхнувшись, до тех пор возившаяся с мобильным Кристина, запустила в закрывающуюся дверь огрызком яблока. — Ноет и ноет, запарила! А еще говорят, они милосердные, войну пережили! Фиг с два! Еле как я сдержалась, чтобы не наорать на нее. Руслану накатала с расстройства целый Гиг! Обалдеть можно. все единицы съела! Не слушай ее Олька, не надо! Ее, старую клюшку, бесит, что Лешка тебя на руках готов носить. В массажном мне говорили, что ее внучка с ним дружить хотела, она тут, на этаже, в перевязочной работает. Так он на нее не смотрит. Вот тетя Поля и гонит на тебя волну! Только — слабо ей! Ты Олька, ее не слушай. Руки твои — разработаем, а протезы сейчас такие есть, как нога живая, еще лучше! Мне девчонки из салона рассказывали, они видели даже, по телеку, одна топ — модель есть, на протезе. Этого, лорда — музыканта жена, как ее? Маккартни , вот!
— А? Что ты говоришь, Тиночка? Извини, я задумалась… Кто тебе звонил?
— А, это Руслан, мой новый бой — френд. СМС — прислал, спрашивает, когда отсюда двину.
Обещал на джипе за мной прикатить и сразу в наш «Класс», чтобы я ему новый ирокез на голове соорудила…
— А ты что же?
— Я что, я ничего. Мне по фиг, кто там, в моем кресле под ножницами сидеть будет, лишь бы шеей не дергал, а то порежу.
-Ну, Тинка, ты даешь! Прямо мадам Гильотина какая то! — Ольга фыркнула, продолжая водить сангиной по бумаге. — Тебе что же, все равно, с кем встречаться?
Девушка пожала плечами:
— Я об этом не думаю. Если им все по барабану, то мне вообще — начихать глубоко и от души на их симпатию. Лишь бы баксы отстегивали, не жалея. Ужин в хорошем ресторане, сама знаешь, сколько стоит…
-Не знаю, Тиночка, я там не была давно.- Ольга вздохнула.
— Побываешь еще. С Лешкой. Он парень классный, ты не переживай, на своей автостанции заколачивает хорошо. Тебе на туфельки как раз хватит. На те самые, что в бутике «Строцци» продают, видела? Такие клевые! Из крокодиловой кожи.
— Что ты, Кристи! — махнула пальцем Ольга. — Если бы они были из крокодиловой кожи, то не стоили бы так дешево. Это винил какой — нибудь. Заменитель.
— Ха! Не скажи, подруга. Заменитель под триста гринов — слишком круто!
— Я читала «Vogue» . Такая обувь, по настоящему, стоит около полутора тысяч долларов. Николь Кидман заказывала такие босоножки. Ей присылали из Австралии. Она ждала полтора месяца или два. Это почти ручная работа. Нам здесь таких туфель не видеть, подлинных, никогда! — спокойно возразила Ольга, продолжая рисовать.
— И все то ты знаешь, Олька. Блин, умная ты — обалдеть можно! — искренне восхитилась Кристина и цокнула языком. — Но есть такие вещи, что ни ты, ни я не просечем, хоть голову поломай напрочь! Ну, вот откуда эта старая швабра, этот скелет ходячий, вырыла свои присказки, басни сопливые?! Ты мне скажи? Откуда? Из какого сундука? «Сестру богатую». Я глянь, Олька, — не Мадонна или там, Джи Лопес , какая нибудь, а меня Костька, мой братан, все равно, ты знаешь, как любит?! Из-за меня только на Север завербовался, чтоб на лечение денег дать, хоть мать с Ксаней не пускали его, и, правда, у них же — пискля — малява только народилась, три месяца, у самого здоровье не очень… А он уперся в одно: » Нет, поеду, Кристинке деньги нужны, она у меня на сорокалетии еще плясать станет!» Косте в августе сорок стукнет. Как хочу к тому времени, и, правда, хорошо на ногах стоять! Может, я и спляшу? Уж если не рэп, так вальсок точно сбацаю. Костьке, хоть и далеко до Лешки, ну да я его маленько подучу. — Кристина хитро прищурилась и девушки, посмотрев друг на друга, опять рассмеялись…

3.
… — Не знаю, Леша! — Ольга пожала плечом, и в сумраке комнаты поплыл горьковатый запах сирени. Ее любимых духов. Должно быть, капля их застыла где-то на знакомой горловой ямке. Беззащитной, нервно бьющейся под его губами. — Он мне и не снится никогда, этот поезд.
— Совсем? — он коснулся пальцем ее щеки и опять удивился про себя, как хорошо ощущает ее в темноте, всю, неотрывно от себя, словно они — единое целое. Впрочем, так ведь и должно быть?
— Совсем, — Она чуть пошевелилась в его руках, аромат усилился, стал каким горячим, горьким, терпким. Тоскливо засосало под ложечкой. Ему опять показалось, что он едва не потерял ее.
— А что же ты тогда опять во сне кричала?
— На меня облако ползло. И я задыхалась. Оно было такое огромное, знаешь, и цвета то такого нет, чтобы его описать. Надвигалось на меня, как чудовище: липкое, противное. Какое то сизое, лиловое, грязно — зеленое. Столько в нем оттенков намешано! Такой краски я вообще не видела наяву, — Ольга зевнула, натянула одеяло до подбородка. — Холодно. Закрой окно?
— Июнь на дворе, что ты! — удивился он. Но окно закрыл, легко стукнув пластмассовыми створками. Она смотрела на него, не отрываясь. Мускулистое, подтянутое тело, попав в полосу лунного света, странно, фантастически блестело, словно посеребренное. По — кошачьи мягко, он прыгнул в постель, набросив на ноги одеяло.
— Даже и тумана нет, что же ты замерзла? Дюймовочка! — мягкая насмешка звучала в его голосе. Горячие губы ткнулись в ее плечо, и почти тотчас Алексей отпрянул:
— Да у тебя озноб! Ты вся трясешься. Олька, где простудилась, признавайся?! Пока я на работе, ты на подоконнике сидишь часами, наверное? Тебя просквозило там. Сколько раз я просил! Ты о себе не думаешь, так думай о ребенке хотя бы!
— Я думаю, Леша, — Ольга улыбнулась. Куда то вглубь себя самой. — Я сегодня была у врача. Там этот монитор такой странный, она в него посмотрела и сказала, что это — девочка, и она сосет палец, представляешь?!
— Ух, ты, здорово! Ты тоже видела это? — Алексей возился с одеялом Ольги, укрывая ее.
-Нет, Лешечка. — Ольга разочарованно вздохнула, — Я же такая неуклюжая, пока повернулась, култышкой своей за что-то зацепилась, экран уже выключили. Там очередь была, другие ждали. Мне хотелось посмотреть, очень, но. Докторша такая странная, на меня смотрела, головой качала. «Храбрая ты, — говорит, — девочка, молодец. Не грусти, скоро ты ее увидишь всю: и волосики и ручки, и ножки, по-настоящему. Всего то три месяца осталось дожидаться»! Но это все равно долго.
— Ничего. Куда нам спешить? Дождемся. Возьми градусник, непоседа! Стой, я сам… Вот так. Прижми руку.
— Холодный. Зачем, Леша? Нет у меня температуры, я знаю. Я спать хочу.
— Сейчас уснешь, только три минутки посиди тихо.
— А есть такие градусники, их ртом держат. Так удобнее. Я видела. И забавно. Изо рта торчит палочка, будто больной собрался пить коктейль.
— Хороший коктейль, 37 и 8. — Лешка хмурил брови, уставившись на серебристую шкалу под стеклом. Сейчас я тебе чаю с медом принесу.
— Леш, не надо! — просительно протянула Ольга. — Не люблю я мед, ты ведь знаешь! Да и сон уйдет из глаз. Я так трудно засыпаю. Это после поезда стало так… Но он мне не снится, правда! — Ольга нагнула голову к коленям, но почти тотчас вздернула подбородок вверх. Волосы рассыпались по плечам. Глаза ее полны были слез. — Как все нелепо! Я хотела бежать, а босоножки, они застряли в рельсе. Каблук сломался. Тогда стоял такой же июнь как сейчас. Единственное, что я смогла сделать — сесть на эти рельсы и закрыть лицо руками. Меня затянуло, куда то потащило, накрыло, как будто облаком. Я стала задыхаться. Как сегодня, в этом самом сне. — Внезапно Ольгу осенило:
— Леш, а ведь облако, это же — мой поезд и есть.
— Может быть, милая! Но это — ничего. Все уже прошло. Ты не волнуйся. Не вспоминай, не надо. Главное, ты жива. — Алексей обнял жену, осторожно прижимая ее к себе.
— Да уж, Анны Карениной из меня не вышло! Потом некоторые на курсе у нас еще говорили, что я сама бросилась под поезд. От несчастной любви. Много чего говорили. А я тогда и влюблена то ни в кого не была! Рисовала запоями, и все. Ни на кого не смотрела.
— Почему это? — Алексей пальцами приподнял подборок Ольги вверх, пристально взглянул в глаза. — Ты же красавица, каких мало. Одни оченьки чего стоят!
— Я тебя ждала, Лешечка… Оно и хорошо, что мы так встретились.
— Как так? — вопросительная интонация мужа немного смутила Ольгу, но она продолжила после минутной паузы:
— Ну, уже когда все это случилось со мной. Ты ведь любишь меня такую, какая я теперь есть, ты меня иной и не видел. А если бы наоборот было………
— Какая разница, было — не было? «Бы» вообще не бывает! Сумасбродка ты, Олька! Спи. Хорошо, что выходной завтра, не идти в восемь на смену… Пирог будем печь. Яблочный.

4.
Она расставляла на столе посуду. И все уже привычно и досадно выпадало из руки: вилки глухо стукались о белую скатерть, закручивая зубцами хрустящие складки, ложки поворачивались донцем вниз и звенели, звенели, о тарелки с синим ободом лепного гжельского узора. Нож, так тот вообще исчез со стола. «Кто-то еще нежданный придет или будет ссора», — машинально подумала она, тяжело наклоняясь вслед глухо стукнувшемуся об ворс ковра лезвию. Присела на корточки и тут же ощутила, как закололо иголками щиколотку: остро, мелко, надсадно. Уже через секунду иглы эти стали тугим ремнем, она почувствовала, как под ним распухает стопа, наливаются тяжестью пальцы, а самый большой из них ломит так, будто сейчас оторвется от ноги. Что-то давит на него, давит так, что от боли темнеет в глазах…..
….Пересиливая себя, она поднимается. И почти что падает, опускаясь на стул. Падает неловко, как-то боком, стараясь оберегающее втянуть в себя выпирающий, колышущийся живот. Край льняной скатерти цепляется за край стула, но ей удается удержать рукой и коленями сползающую посуду. На звон падающих ложек и вилок в проеме двери возникает знакомая ей, широкоплечая фигура:
— Олька, ты что опять хулиганишь тут?! Сказал ведь, сам накрою! Если ты разобьешь 1фамильную гжель, бабуля в Алма-Ате с ума сойдет. Это же память дедовская. Он счастье приносит нашему роду. — Алексей внимательно смотрел на жену, осторожно ощупывая руками ее щиколотку, что-то поглаживая и ослабляя ремни протеза. — Так легче?
— Я не разбила, Леша. Я коленом поймала. Вот. — Ольга протянула ему тарелку. Он поставил ее на стол. Небрежно, слегка оттолкнув от края, продолжая смотреть на жену.
— Поздравляю! Ты у меня еще и жонглер, оказывается? Сколько же в тебе талантов кроется! — Алексей усмехнулся тепло, тревога застывшая где-то в уголках глаз, казалось, исчезла, уплыла, разгладилась. Она так боялась ее, этой тревоги, и всегда чувствовала себя безмерно виноватой, когда та проявлялась, властною и жесткой хищницей, пламенем, струей холода. Хоть где и хоть в каком обличье она тотчас узнавала ее: тоне ли голосе, в жестах ли, все равно — где бы ни таилась она. Ей так хотелось защитить Любимого от нее, грызущей и темной змеи — тревоги, облегчить чем-нибудь его ношу. Но она так мало могла! Впрочем, нет, она старалась. Изо всех сил. Например, вот недавно, два дня назад: старалась ровно держать утюг, чтобы не прожечь воротник его рубашки. Чудо техники от «Тефаль», сердито фыркая паром, с усилием поддавалось на ее старания, воротник разглаживался. Но она с трудом удерживалась от слез, когда видела, как упорно разглаживает Лешка тем же утюгом воротник той же самой рубашки, достав ее из недр шкафа.
-Ты молодчина, милая. Это я — педант и зануда! — говорил он, усаживая Ольгу на кровать с листком бумаги и карандашной коробкой. — Нарисуй меня, ворчуна. Я как раз подхожу для комикса. Что там, когда выходит очередной? Я у киоска видел, малышня толпилась, чуть не повырывали друг у друга из рук! А один такой, кроха, глазищи карие, в пол — лица, прибежал с карандашами. И тут прямо, на асфальте, у киоска, раскрашивать начал твоего совенка, представляешь, Олька! Наша Ксенечка тоже будет рисовать как ты, вот посмотришь….
Отворачиваясь от мягкого света лампы, чтобы он не видел мокрого блеска ее щек, она отвечала, через силу улыбаясь:
— Не надо, говорят, заранее имя выбирать, Лешечка. Пусть родится сначала.
— К черту суеверия! — он беспечно махал рукой. — Тебе что, не нравится?
— Нравится. Очень нравится. Ксения Алексеевна. Так, как-то ласково буквы перекатываются. Будто бы ручей журчит на полянке. — Горло предательски жгло. Дыхание перехватывало. — Очень красивое имя. — Она пробовала соленую каплю, вползшую на верхнюю губу, на вкус, не мигая, и тогда только замечала, что он уже сидит около нее. Утыкалась лбом ему прямо в теплый живот, и начинала всхлипывать, тихо, по-детски, как-то беспомощно, отчаянно.
— Олька, не смей раскисать, слышишь! Ты что?! Ну-ну! Ты, что, боишься чего-то? Не смей. Это все бабьи сплетни! Не думай, все пройдет хорошо. На той неделе пойдем к профессору, он тебя еще раз посмотрит. Я ему вчера машину чинил опять. Он про тебя помнит. Интересовался самочувствием, привет тебе передал. Сказал, чтоб мы обращались, если что, без всяких….
— Нет, Леша, не боюсь я! Мне только перед тобой совестно. Я себя обузой чувствую.
— Дурочка ты! Смешная моя и талантливая дурочка. Ты должна чувствовать себя только любимой женщиной и будущей матерью. Черт, это я виноват, не решился тебе вчера как следует показать, что ты моя — Самая Любимая Женщина. Боялся, что ты уже устала. Ты дашь мне еще один шанс? Сегодня вечером? — знакомые, уверенные нотки голоса вдруг приобрели в этом месте какую то волнующую хрипотцу, и она почувствовала, как румянец медленно заливает ее щеки и шею.
— Лешечка! У тебя он всегда есть. Но, я. Ты знаешь, я думаю, что тебе со мной как-то неловко, наверное? Я теперь такая вот большая и совсем неуклюжая. — Она развела руками. — Медведь не медведь, арбуз не арбуз. Тебе лучше было бы подыскать себе кого нибудь, Леша. Я все понимаю. Не обижусь. Ты ведь вон какой: здоровый и красивый. Тебе и ухаживать ни за кем не надо будет долго, сами придут.
— Олька, что ты мелешь, остановись?! Зачем мне они? Мне ты нужна. Только ты.
— Леш, — она мотнула головой. — Леш, подожди…. Я не то хотела сказать. Я хотела…. Ты — здоровый мужчина. А я…. Я тебя и обнять как следует не могу! За эти восемь месяцев, что мы вместе, у меня на левой руке только два пальца стали шевелиться. А тебе разрядка нужна, здоровое тело….
— Это место у всех одинаковое. Я знаю. Видел и чуял. — Голос Алексея звучал резко и сухо.
Не монашествовал до тебя, сама понимаешь! Не знаю, какая твоя подружка тебе внушила, что п…а, это — все для мужика. Опять Тинка приходила? Хвастала тебе, какой кайф она в постели получила, на очередном своем Руслане, или Артуре «амазонкой» прыгая? Так это вранье все, милая. Ни она, ни ее крутой, распальцованый, джиповый, или хиповый, Руслан — Артур и понять — то не успели, чего там у них вышло… Он просто в нее сперму, как в пустой мусорный мешок выпустил, вот и все. Я тебе голову на отсечение даю, она бы вмиг издохла на месте от зависти, если бы знала, какое наслаждение я в постели с тобой получаю, когда ты мое имя шепчешь в этот момент, самый сумасшедший, самый мягкий, шелковый, самый тайный. Как будто песню поешь! И ни на чьи скачки амазонские эту песню я не променяю, запомни, сирена шелковая моя! Он тремя пальцами взял ее за подбородок, притянул к себе, осушая губами соленые дорожки на щеках. — На всю жизнь запомни, слышишь?!

5.
… Олька, ты опять про обузу думаешь? Брось! Очнись, жонглер! Уже без четверти двенадцать, к половине первого ведь гостей собирали? Ты же знаешь, что мать с Пашкой не опаздывают! Так что, не ко времени раскисать, давай, садись удобней, я тебе салфетки дам, будешь их сворачивать для кольца. …
— Леша, я… — Ольга беспомощно вскинула на мужа глаза.
— Ну и порвешь пару бумажек, ничего! В шкафу еще две пачки лежат. Слушай, а ты не знаешь, почему это на салфетках никогда нет рисунка? Ну, мишки там, или цветка? Так было бы красивее, чем просто белая бумага…
— Я такие один раз видела, кажется, рижские… Наши таких не делают. Фантазии не хватает.
-Точно. Хватает только кричать о памятниках освободителям и ставить всех в неловкую ситуацию.
-Ты о чем, Леш? — Она вскинула на него ресницы.
-Ну, они же не расплавили, не распилили памятник, таллинцы. Так ведь? Просто перенесли его в другое место. На военное кладбище. Для нового мемориала. А кому-то, ну вот прямо позарез, надо было нас всех рассорить. И стали тут же кричать о неуважении. Страсти накалять. Пошли беспорядки, мордобитье, крики депутатские. Бойкот, ноты Европарламента. Может, они и неправы в чем-то, балтийцы, но не до степени же маразма! Я никогда в это не поверю, что они не понимают, в чем зло фашизма. У нас тут больше в душах фашизма, чем у них. Я в Балтии был, в восьмидесятых, подростком еще, на конкурсе, так там инвалиды в колясках по улицам катались, в кафе сидели. К морю спускались. А у нас — ни тебе пандуса, ни тебе — автобусов специальных. И еще каждый норовит пальцем ткнуть в человека пребольно и показать ему, внушить, чуть ли не насильно, какая же он обуза для близких, если таким автобусом или пандусом пользуется, тростью или костылями! Если вообще — живет, дышит, любит! Это же и есть настоящий фашизм, понимаешь? В душах, прочный, махровый, и не вытравишь его. Мы выходит, циничнее и злее, чем они и Европа?
— Леша, милый, но ведь каждый же имеет право быть здоровым. Это и эгоизм, и настоящее, природное, человеческое желание. В этом нет ничего дурного.
— Каждый из нас сначала имеет право просто на жизнь, Оленька. Это важнее всего. На жизнь в любом состоянии. Возрасте. В любом обличье. На жизнь, в которой есть любовь, чувства, ароматы, запах моря, травы. Бензина, наконец! На жизнь, в которой есть слезы, и есть радости. Свои, маленькие, пусть неуклюжие, нелепые в глазах кого-то… Ты знаешь, в чем твоя настоящая беда, Олька, и почему мне иногда все — таки, так трудно с тобою?
— Нет, Леша. Ты мне не говорил. — Ольга судорожно глотнула — Никогда.
— Скажу вот, теперь. Ты не злись, если резко. Просто, подумай хорошо. Обещаешь?
Она молча кивнула, яростно сминая в руке тисненую бумагу салфетки.
— Ты не хочешь никак думать, что ты, прежде всего — Человек. Женщина. Красивая, обаятельная, талантливая. В тебя тоже кто-то быстро заронил этот вечный «фашизм отрицания», неосознанно, не со зла. И ты, не сопротивляясь, приняла его. Тебе внушили, что ты — обуза, что тебе нельзя любить саму себя, и другим невозможно будет тебя любить никогда! Что ты просто кусок деформированного мяса, не раздавленного поездом до конца! Кто это сделал, ты, конечно, не знаешь?
— Почему? Знаю, — наклоняя голову низко, почти к самой столешнице, сдавленно прошептала она. — Моя бабушка. После операции она не отходила от меня. Дежурила в больнице и ночью и днем. И то утешала и успокаивала, то — причитывала в голос, надрывно: » Ах ты, моя кровинка, Оленька моя, кому же ты теперь такая будешь нужна?!» — в ушах до сих пор ее причитания стоят. Но…. Она же так любит меня, Леша! Мне же ее кровь переливали два раза! Как же так?!
— Я не говорю, что она — ненавидит, разве об этом речь!! Но у нее тоже было, что-то свое подавленное, закопанное в глубине, искореженное… Это «что- то» причиняло ей боль, такую, что она могла избавиться от нее, лишь горстями передавая тебе.
— Может, ей просто казалось, что, преподнося горькую истину, она убережет мою душу от тех разочарований, что испытала когда-то сама? — осторожно возразила Ольга.
— Нет. Так не оберегают. Это обыкновенное уничтожение. Она душу тебе сломила. Хорошо, что не весь побег. — Лешка горько усмехнулся. — Выправим.
— Она и сама слишком много страдала в жизни. Дед рано умер, оставил ее с четырьмя детьми на руках. Она еще была молодая… К ней сватались. Работящая была, дом сверкал. Многим хотелось иметь такую хозяйку у себя под крылом.
— И что же? — Лешка сосредоточенно тер донышко округлого фужера чистым полотенцем.
— Она не шла. Детей жалела. Не хотела, чтоб они обузой кому-то были. Или чтобы кто нибудь им указывал, куда сесть или встать. Так она мне говорила.
— Может быть, и правильно она все говорила. Только вот, думала немного иначе. И задавленное желание в ней трепыхало, как бабочка. Если бы отпустила его на волю, ей бы легче было. Ведь можно было и просто жить. Детей растить, не как обузу, а как отражение свое. И продолжение. Как частицу себя. И любить еще кого-то. Просто — любить. Ей ведь и этого хотелось, наверное, а, Оль?
— Не знаю. Те, кому нравилась она, были не по сердцу ей. А кто нравился ей, может, как-то, не пересилил себя? Женат был, к примеру? Она молчит об этом, а мне спросить неловко.
— Да и не нужно уже теперь. Хотя, скорее, это она себя не пересилила, мне так кажется. И раздражалась на себя. Отсюда и дети: как вечная боль, обуза. Она потому и мать твою отпустила к отчиму в Сибирь, что не хотела повторения своей собственной судьбы. Боялась ее, Судьбы этой…
— Мама уехала давно. Я почти и не помню ее. Когда отец спился до точки, ей было только тридцать два года, а мне было — шесть. Через полгода после всего этого она встретила Петра Максимовича и уехала с ним в Снежногорск. Почти все эти годы они нам с бабушкой только деньги высылали. Исправно.
— Да, мы с тобой на эти деньги почти всю мебель в спальню купили. Твоя бабушка очень бережлива. И внимательна. Спасибо ей. Вот только в гости к нам ты ее редко зовешь, Олька. Тебе с ней, ведь тяжко, признайся?
— Она же со мной как наседка, Леш! » Олечка, не трогай, я сама. Ой, Олечка, ой, моя золотая, дай я сделаю, что ты надрываешься!» Все причитает, как же я с дитятком маленьким управлюсь, а оно — еще не родилось! Как-то неловко мне, Леш… И люблю я бабушку мою, и жалею, а вот душу мне знобит, как она придет, и словно вины во мне прибавляется за то, что я на свете живу, такая вот, и ничего то у меня не выходит… Нет, Лешечка, выходит — таки! Я салфетки свернула все, посмотри, так хорошо?
— Замечательно, милая. Я же говорю, у тебя все получится. Не сразу, постепенно. Ох, кажется, стучат. И пирог, кажется, готов. Чует мой нос. Я побежал, открывать — вынимать, а ты возьми — ка щетку и прихорошись немного. Ты же знаешь, наша гостья — дама строгая насчет внешнего виду. Еще мне скажет, что я жену домашней работой замучил! — На ходу, целуя жену в макушку, Алексей стремительно вышел из комнаты своей легкой, пружинистой походкой танцора. » У меня никогда такой не будет! — машинально подумала Ольга, поворачиваясь вполоборота к трюмо и небрежно проводя расческой по волосам.

6.
-И даже не спорь со мной, милая. Я знаю, что платье это прекрасно тебе подойдет. Ну, подумай сама. Тебе разве не надоело ходить все время в брюках? Лето наступает. Жара.
— Оно же вечернее, Марина Михайловна! — растерянно твердила Ольга. Голос ее срывался на шепот, а тонкие длинные пальцы трепетно мяли вишневую с золотистыми блестками ткань.
Такое надеть — только в театр.
— Ерунда! Почему — театр? Ты будешь ходить в этом дома. Это очень удобно. Вот, посмотри, еще и шарф к нему есть, из такого же шелка и носовой платок. Как раз, чтобы вытереть твой милый носик! — Стройная русоволосая женщина в фиолетовом платье с гипюровой вставкой на груди, чуть покачивая головой, оценивающе прищурилась, вытряхивая наряд из коробки, вертя его в руках. — Олька, честное слово, ты сразишь Лешку в одну секунду! Скажу тебе секрет: он обожает все вишневое. Варенье, ликеры, цвет. Это с самого детства у него. На конкурс пражский я купила ему рубашку вишневого цвета. И конкурс этот он выиграл. Вот. — Свекровь, улыбаясь, взглянула на Ольгу. Вокруг ее глаз побежали тонкие гусиные лапки. Из них тотчас же проглянул возраст, как бы прячась, чуть озорно, недоверчиво. Но если бы не эти ниточки — лапки, Марине Михайловне Касаткиной, завучу одной из городских школ, нельзя было бы дать всех ее пятидесяти лет. Может быть, только сорок? Во всяком случае, издалека она казалась почти ровесницей своего тридцатилетнего сына. Горделивая, острая на язык, слегка холодноватая, отстраненная, она казалась многим высокомерной и насмешливой особой. Но….. Те, кто учился в школе, ее безмерно и молчаливо уважали. Пожалуй, не только и не столько за стойкость и непреклонность в принятии решений. Главным было вовсе не это. Ученики сдержанно и преданно любили ее еще и за то, что от нее всегда и повсюду исходило чувство надежности, спокойствия, твердости, защищенности. И безмерного уважения к ним всем: маленьким , юным, взрослеющим. Ни одним своим жестом, взглядом, словом, Марина Михайловна никогда и нигде не унизила достоинства даже самого нерадивого своего ученика. Те же, кто учил детей, недолюбливали своего завуча по воспитательной работе. И скрыто и открыто. Недолюбливали ее уроки русского и литературы, которые она вела в старших классах, и на которых было слышно, как пролетает муха. За всегдашнюю, чуть небрежную, не рассчитанную на внешний эффект, элегантность ее нарядов, причесок, туфель. За независимость суждений и неприкосновенность к своей собственной, личной жизни, которую она никому не позволяла обсуждать и осуждать. За многое, что было в ней — изначально, что было ей органически присуще, что просто — было ею самой. Марина Михайловна, похоже, знала, что и любовь и нелюбовь, принятие и непонятие идут в ее жизни рука об руку, быть может, соперничают. Но смотрела на все это сквозь пальцы. И, может быть, именно поэтому, на всех она производила впечатление исключительно счастливой женщины……
— Марина Михайловна, но оно же дорогое! — продолжала ахать Ольга.
— А я что, не могу подарить своей, единственной пока, невестке хорошее платье? — Свекровь, снова прищурившись, посмотрела на Ольгу. Улыбка исчезла из уголков ее глаз. Словно незримая струна натянулась в воздухе, и он слегка дрогнул от напряжения, сгустился. Звенящую тишину нарушила сама Марина Михайловна. Она подошла к Ольге, сидящей на краю кровати, положила руку ей на плечо:
— Послушай, я давно хотела поговорить с тобой, милая. Так нельзя! Пойми, ты убиваешь себя.
— Вы о чем, Марина Михайловна? — Ольга пыталась улыбнуться, но внутри у нее все сжалось.
— Ты совсем не умеешь себя любить. Старайся хоть чуточку.
— Себя? — Ольга будто бы удивилась. — Зачем? Я Лешку люблю. Вас. Пашку. А себя — зачем?
— Тот, кто хоть чуть — чуть не любит себя, не сможет любить и других. Он будет только мучить их.
— Чем?
— Постоянными сомнениями, тревогами, страхами, требованием похвалы. Отрицанием самого себя, жертвенностью, наконец. Это как раз то, что ты делаешь сейчас.
— Жертвенностью? Но это, скорее, Леша, а не я… — протянула Ольга в недоумении.
— Кстати, о Леше. — Марина Михайловна чуть дернула вверх левую бровь, поморщилась. — Пойми, он вовсе не приносил себя в жертву. Он полюбил Тебя. Сделал свой выбор. Вот и все.
-А Вы?
-Что — я? Уж не полагаешь ли ты, что я могла влиять на него? О, нет! Он не так воспитан, чтобы позволить кому-то и что-то решать за него. Он слишком свободный человек. И хорошо знает, что в каждом из нас есть профиль Бога, как и в нем самом.
— Что Вы имеете в виду, Марина Михайловна? Я не совсем поняла. — Ольга напряженно сидела на кровати, вдавив трехпалую ладонь в покрывало. Другая рука висела безжизненною плетью вдоль тела.
— Это не я имею в виду. Это имела в виду всегда тезка моя, Марина Цветаева. Ты нашу семейную историю знаешь?
— Да. Конечно. Леша мне рассказывал. — Ольга оживилась, в глазах ее загорелся теплый огонек, одухотворив сразу все черты ее тонкого, словно выписанного для иконы, лица. Про то, как Ваша мама пришла к Марине Ивановне в Елабуге. За неделю до….
— За три дня. Она пришла спросить совета у известной поэтессы, стихи которой знала еще ее мама, стоит ли ей, молоденькой девочке, ехать в Москву, чтобы ухаживать за матерью? Не лучше ли идти на фронт, ведь там она принесет больше пользы, чем у постели больного человека, пусть и бесконечно близкого ей? На что Марина, чуть помолчав, ответила: «Поймите же, милая Инна, каждый из нас всегда, ежечасно, ежесекундно, нуждается в любви. Особенно, те, кто слабее. И помогая им, даря друг другу любовь и заботу, мы как бы поворачиваемся профилем своим к Богу, даем ему возможность увидеть в каждом из нас ту частичку совершенства, что в нас всех, всех абсолютно, присутствует от рождения и до смерти — тот самый профиль Бога. Я всегда старалась, кстати, — сказала маме тогда Цветаева, — любить в человеке именно этот профиль, и не моя вина, если часто он оказывался в облике человеческом размытым, нечетко прорисованным. Я знала твердо, что он есть. И во мне всегда жила жажда увидеть его в друге, собеседнике, просто — попутчике. Особенно, в том, в тех, кто как-то нуждался во мне. И когда я могла помочь хоть чем-то, этому человеку, нуждающемуся, то мне было радостно, ибо Божественное в нем, да и во мне самой, обрисовывалось тогда резче и увереннее, словно высекалось подлинным резцом скульптора. Поезжайте же к Вашей матушке, милая девочка! — прибавила Марина Ивановна весомо. — Ведь она нуждается в Вас больше, чем все остальные, а воевать и без Вас найдется кому. На это есть мужчины, в конце концов. Поле брани — их место!»
Мама была поражена этой беседой, рассказывала мне, что проплакала всю ночь, ей казалось, что Цветаева не поняла ее героического порыва — быть там, где были тогда — многие, да и говорила она о чем — то отвлеченном, несовместимом, казалось бы, с насущными тревогами тех тяжких дней. Наши отступали, несли потери, немцы все шли и шли вглубь страны. Но весь облик поэтессы: уставшей, бледной, с резкими морщинами в углах рта, с распухшими ногами, в стареньком, поношенном фартуке, — так поразил маму, запал ей в душу, напомнил собственную ее, больную мать, что рано утром, первым же пароходом, она, несмотря на все угрызения совести, на все сомнения, упавшие куда — то на самое дно ее сердечка, отправилась в Москву. Приехала домой, когда бабушка уже совсем расхворалась. И за нею почти некому было смотреть, квартира опустела: многие из соседей тогда эвакуировались. Мама все же сумела выходить бабушку, и они вместе уехали позже в Самару, а оттуда перебрались в Алматты. Уже там, в Казахстане, она узнала о гибели Марины Ивановны, чему очень сокрушалась. В Алматты же она встретила и моего отца, вышла за него замуж. Много было всего, рассказывать долго, целый роман можно написать, но мама мне говорила, что окончательно смысл слов Марины Ивановны, ее правоту, она поняла лет в тридцать, когда я на ее руках уже была смышленой, маленькой девочкой, а ее мама — совсем седою старушкою. Меня и назвали — то, кстати, в память о Цветаевой. Мама сохранила в своей душе все сказанное тогда Мариной Ивановной, перебирала в памяти мельчайшие подробности ее речи, облика, и все напоминала мне поразившие ее слова о «профиле Бога». Говорила, что сама почти полжизни отдала тому, чтобы постигнуть их глубокий смысл. Ухаживала за раненными солдатами в эвакогоспитале, преподавала французский в школе. И все искала, искала, подставляя руки и душу тем, кому это было нужно. Все — помнила. Так заронила и в меня неиссякаемую жажду найти самой этот «профиль», увидеть его, а уже я передала эту жажду Лешке. — Тут Марина Михайловна слегка улыбнулась. — В нем она неистребима. И я этому рада. Очень, поверь. Не отнимай ее у него. Ведь ничего лучше жажды познать Настоящее — нет. А профиль Бога — самое, что ни на есть, Настоящее. В каждом из нас, пойми, Олька, в каждом!
— А я все думала, почему Лешка такой? Он так остро и тонко все чувствует. Меня — до самого края.
-Родная моя, поверь мне, чтобы понять человека страдающего, совсем необязательно страдать самому. Это правило — заблуждение, и оно не срабатывает, пойми, я в этом убедилась за всю свою жизнь! Сотни жизней тогда бы никому не хватило, если бы все только своею нужно было испытывать! Пропустить через себя духом, понять, услышать человека кожей, нервами, сердцем, я думаю, важнее всего! Слушать и помнить о «профиле». Быть может, снова и снова создавать его рисунок, помогая Творцу. — Марина Михайловна вздохнула, откинула прядь волос со лба невестки, поцеловала ее. Внезапную тишину в комнате нарушил стук в дверь.
— Дамы, вы там в порядке? Пирог остывает, идем чай допивать, потом свои наряды примерите. — Лешка просунул голову в дверь, зажмурив на всякий случай глаза.
-Мы не примеряем, Леш, мы разговариваем. Входи! — махнула рукой Марина Михайловна,
— И о чем же ваша беседа?
-Я Оле рассказывала о Марине Ивановне. О том, что у Нее были удивительные глаза: зеленые, прозрачные, как ягоды крыжовника, с золотистою искрою. И какие-то глубокие, мудрые. А вот руки были натруженные, непоэтические, жилистые, усталые. Не дамские, одним словом.
-Удивительно, все — таки, мама, что бабушка и Она встретились, правда? Вроде не должны были, а встретились. И где? В Елабуге! Это даже трудно представить. — Задумчиво произнес Алексей.
Марина Михайловна пожала плечами, поправила гребень в сложной прическе, делавшей удивительно красивой ее осанку и линию шеи.
— Трудно, но возможно. В жизни вообще, возможно все самое невероятное. И тем она замечательна, поверь мне, сын!
— Я знаю. Однако, Вы что же, леди, не собираетесь оценивать мои кулинарные способности? Там Пашка изнывает от тоски по дессерту.
— Ой, а во мне картошка фри еще не улеглась! — Ольга, тяжело приподнявшись с кровати, оперлась на руку Марины Михайловны. Та перехватила ее под поясницу, поддерживая:
— Осторожнее, шагай не сразу. Вот так. Наступай тверже, не бойся. Ну- ка я послушаю, как там моя внученька? Подумать только, еще пару месяцев и я — бабуля! — восхитилась Марина Михайловна, осторожно приложив ладонь к животу невестки. — Ну, дети мои, разве это — не замечательно?!
— А я — дядькой стану! — русоволосая копия Лешки в уменьшенном слегка размере, с родинкою на верхней губе, а не на щеке, как у старшего брата, появилась на пороге комнаты. — Предки и родичи, идемте хавать пай, а то я голоден, как волчара.
— Павел! — возмутилась тотчас Марина Михайловна — Как ты разговариваешь! Да еще в присутствии Оли! — Вот малышка родится, мы ей найдем другого крестного отца, честное слово. Зачем ей ты? У тебя с языка грязные лягушки прыгают, что ребенок сможет понять в твоей речи? Даже если ты ей что-то хорошее объяснять станешь!
-Не гони волну, мать! Сейчас дети атомные, Ксеня сразу, что нужно, усечет! — усмехнулся было Пашка, но тотчас осекся под пристальным взглядом старшего брата. — Я хотел сказать, что мы же родные, она меня все равно поймет, как ни крути, что ты переживаешь!
— Это то и грустно, что моя внучка, пра — правнучка Николая Петровича Касаткина, адъюнкт — профессора Варшавского университета, вынуждена будет понимать нечленораздельное пыхтение какого то гамадрила, который и с дерева еще не спустился! — хмурясь, отрезала Марина Михайловна. Щеки ее и шея заалели пятнами, она снова стала нервно поправлять гребень в волосах. Пашка смущенно посмотрел на нее и, переминаясь с ноги на ногу, пробасил, срываясь на фальцет:
— Ну, ты мать, того, даешь! Через край хватила! Какой же я гардемарин? Обыкновенный перец , то есть я хотел сказать, что…
Ольга фыркнула и залилась тихим смехом, закрывая лицо ладошкой. Следом за ней засмеялись в полный голос Лешка и Марина Михайловна.
— Чего Вы веселитесь — то?! — обиженно пробасил Пашка, пожимая плечами. — Обзовут сначала, а потом… Еще манера — чуть что, прадеда вспоминают! — и тут же наклонил голову влево, увертываясь от тяжелого братского подзатыльника. — Прадед — то тут при чем?
-При том, что ты носишь ту же фамилию! Или предпочитаешь быть приматом? — сдерживая улыбку, ответил Алексей.
— Ничего я не пред — предтепочитаю! — запнулся на трудном слове великовозрастной озорник. И тут же поднял глаза на брата:
-Лешка, а что это такое, адъюнкт — профессор?
— Помощник старшего профессора, заместитель на кафедре, кандидат наук, по- нашему. Иди, гардемарин, готовь стул для Оли! — отозвался Алексей. Да чайник включи. Он остыл уже.
-Я сейчас, — вихрем сорвался с места Пашка.- Ольк, тебе чашку полную не наливать, как всегда?
— Как всегда, Паша, спасибо. Он у Вас замечательный, Марина Михайловна! — Ольга взяла в свою руку ладонь свекрови благодарно чуть сжала теплые пальцы.
— Обыкновенный он, Оля. Просто тоже — рисует профиль. Пытается только. — Ответила та. И глаза ее странно засветились.
________________________
Princess.r

0 комментариев

  1. uvarkina_olga

    Просто удивительный роман о настоящем человеческом счастье, о любви… Душа и рука писателя сотворили настояще чудо, не оставив сомнений в подлинности происходящего действия.
    Читала полную веркию романа. Превосходно! Так не хватает в современной жизни ощущения чистоты и праздника…
    С уважением. Ольга.

  2. helgayansson

    Новелла это очень сложный жанр, а особенно, когда эта новелла о счастье, в которое так трудно поверить. Но автор доказывает, что оно здесь, рядом с нами, надо только присмотреться поближе, чтобы не пропустить. Кажется, что счастье не в возвышанном, а в простоте: в музыке, в удачной покупке, в рисунке… а, главное — во взаимопонимании близких людей. Образы простых людей переплетаются с великими (Марина Цветаева), составляя единый контекст произведения, и придавая ему ещё исторический шарм.

Добавить комментарий