ВЫМЕРШИЙ РАЙ


ВЫМЕРШИЙ РАЙ

Положеньице было «пиковое». Не в смысле карточной масти пик, карты здесь не при чём, а, пожалуй, больше смахивающее на самолётное пике. В подобный переплёт Либерман не попадал ещё ни разу за все свои пол с лишним века. Он уныло сидел на бетонной тумбе посреди пыльной, усеянной пластиковыми бутылками, обрывками газет, окурками и прочим обычным городским мусором площадке, именуемой в населении «бруклинской биржей». Сидел почти в одиночестве: негр средних лет, почёсываясь, поднялся с кособокого ящика, на котором почти в полной неподвижности провёл несколько часов и, видимо, собрался уходить. С утра на «бирже» было изрядно народу, в основном молодых «русских» иммигрантов, но постепенно рассосалось. Кого-то увезли «покупатели», приезжающие сюда за дешёвой рабочей силой для разных мелких подсобных работ, некоторые, оставшись невостребованными, ушли сами. Либерман отлично понимал бессмысленность дальнейшего выжидания: никто его сегодня уже не возьмёт, как, впрочем, и вчера, и позавчера, как и все дни до этого, впустую потраченные здесь. Его интеллигентная внешность и возраст отпугивали случайных работодателей, а весьма субтильное сложение ставило последнюю точку на попытках заработать двадцать-тридцать долларов, что-нибудь перетаскивая, крася, копая. Он, правда, плохо представлял, сколько часов тяжёлой физической, непривычной для него работы сможет выдержать, но выхода не было.
Часы показывали начало пятого. Надежд, даже призрачных, во всяком
случае на сегодняшний день, у него не осталось. Но подняться и уйти он
заставить себя не мог. Тянул время, обманывая себя, и всё вглядывался в
появляющиеся из-за поворота автомобили: вдруг какой-нибудь затормозит. Это было пыткой — появиться на горестные глаза жены опять ни с чем.
Никто, разумеется, на произвол судьбы Либерманов, не бросил. Как,
впрочем, и всех других в Америке конца двадцатого века, кто не мог, кто не
хотел и у кого не получалось зарабатывать себе на существование. Они с
женой получали денежное пособие и талоны на приобретение продуктов
питания, пользовались программой бесплатного медицинского обслуживания. Но проблема была в том, что этих государственных щедрот, коими держались здесь на поверхности слабые, сирые и ленивые, Либерманам катастрофически не хватало. Деньги, которые Либерман исправно получал раз в две недели, предъявляя карточку «велфэрщика» в ближайшей от их дома городской кассе, уходили почти целиком на оплату рента за квартиру. Оставалась какая-то жалкая десятка, с помощью которой, понятно, никак не покроешь счета за телефон и электричество, расходы на сабвейные и автобусные поездки, на регулярные покупки мыла, салфеток, туалетной бумаги, зубной пасты и десятков других всяких-разных мелочей вплоть до средств борьбы с тараканами и мышами, без которых немыслим современный быт хотя бы элементарно опрятной семьи. Не говоря уже о самых необходимых обновках из одежды и обуви, если даже их брать по бросовым ценам на предпраздничных распродажах. А квартира была — не что-то особое, обыкновенная «студия» с кухней без окна и нишей, где едва помещалась их двуспальная кровать. Да и районом особенно не погордишься-не похвастаешься: шумный, далеко не стерильной чистоты квартал, две трети обитателей которого — жизнерадостные латиноамериканцы, а угол каждого дома — прообраз клуба, а иногда и общественного туалета, где по вечерам громко тусующаяся молодёжь да и просто прохожие-мужчины с поразительной первобытной непосредственностью, даже не повернув головы сторону проходящих мимо женщин и девочек-подростков, справляли свои малые нужды. Переезжать не было смысла: в мало-мальски приличном районе за такую же квартиру просили значительно больше. Так что семейный бюджет Либерманов зависел не от снобистских замашек, чем они, по правде, никогда не грешили, а от реалий их новой жизни, продолжающейся вот уже почти четыре года.
В Америку, кроме обычного скарба, Либерман привёз чемодан научных книг, два баула бумаг, фотографий и видеокассет — материалы для докторской диссертации, которые он собирал последние десять лет, глубокие и обширные знания по своей специальности, которую любил самозабвенно, а, кроме того, два десятка английских слов, вызубренных в самолёте, пока тот висел над серым, жутковато мерцающим, угрожающе бесконечным океаном.
Чемодан с книгами и баулы Либерман заложил на верхнюю полку стенного шкафа и со дня приезда к ним не прикасался. Сначала было не до того, а потом стало всё очень понятно…
Чесались руки сесть и потихоньку накропать интереснейшую монографию о дошедших до нас свидетельствах окраинной культуры Римской империи времён расцвета. И когда-нибудь он этим обязательно займётся. Даром что ли — два баула материалов, собранных за двадцать лет экспедиций по юго-западным районам СССР. Но в то же время после нескольких месяцев жизни в Америке ему стало ясно, что затея эта столь же авантюрна, сколь и бессмысленна. Не в том, чтоб написать — пожалуйста, сиди, пиши, кому какое дело, — а в том, чтобы работа была хоть кем-нибудь прочитана. Не говоря о том, чтобы издана и оплачена.
Безусловно, специалистам было бы интересно, возможен даже определённый резонанс в научных кругах, но перевести на английский и издать — это большие тысячи. И в обозримом, да и вообще в любом будущем тысячи для Либермана мифические.
В России же никто ни в каком издательстве и разговаривать не станет: там теперь и ещё, наверное, долго будет не до подобных монографий. Но вопрос «написать-не написать», «где и как издать» — отвлечённый, ничего в житейском смысле не определяющий, из разряда «для души». Актуальным же для Либермана на сегодня вопрос был: на что жить, где и как что-нибудь заработать. На этот счёт ясней всего прочего было то обстоятельство, что бесконечно любимая им археология вместе ним самим никому здесь не нужна, а специалисты в этой интереснейшей отрасли науки столь же редкостное явление, как и миллионный выигрыш в лотерею. Оно и понятно: выкапывать из земли этой совсем ещё юной цивилизации нечего, а всё, что можно было, выкопали до и без Либермана. Были здесь, конечно, и киты от археологии, двух из них он даже знал лично, встречался на симпозиумах и одно время переписывался, но это — чистый академизм. Функционировало несколько кафедр при университете, кое-кто ездил на раскопки в злачные для археологов уголки Земного шара. Но со своим уровнем владения английского Либерман не мог мечтать не то, чтобы каким-то образом вклиниться в эту плотную связку хотя бы в качестве лаборанта, но как показала практика, даже принимать при входе в магазин, а потом выдавать обратно сумки покупателей, получая за это четыре доллара в час наличными. На этом рабочем месте он продержался ровно четыре часа. После чего хозяин магазина, пожилой поляк, со скорбным вздохом вручил ему пятнадцать долларов и сказал, что раздумал отбирать сумки у покупателей. Пусть ходят по магазину с ними. На следующий день сквозь витрину Либерман увидел разбитного молодца, вручающего посетителям картонные номерки, вместо полученных от них сумок и бойко отвечающего на их вопросы — вероятно о том, что где лежит, каких размеров и расцветок.
Правда, посещая два раза в неделю курсы английского языка при соседней синагоге, он прибавил к своим самолётным английским словам, почему-то крепко засевшим в памяти, ещё приблизительно сто, но, пытаясь зазубрить новые, которые отскакивали от его памяти, как теннисные мячи от тренировочной стенки, столь же успешно забывал вроде бы выученные ранее. И хотя неплохо разобрался в грамматике, толку от этого было немного, потому как, общаясь, как и большинство неработающих эмигрантов, только на русском и с «русскими», держал, так сказать, в разных карманах то, что знал, и то, что мог употребить. Обычная возрастная проблема, когда к сорока пяти-пятидесяти мозг утрачивает способность к органическому усвоению языка. И не только языка. У многих — вообще к новому, в том числе и образу жизни.
Либерман туманно помнил немецкий, который зубрил в школе и в институте, хорошо знал мёртвый, но такой величественный латинский, неплохо — итальянский. Их он выучил, и довольно легко в молодости как необходимые для работы. А на румынском навострился говорить во время длительных и частых экспедиций в Молдавию, где раскапывал древнеримские поселения. Но использовать их знание было негде, кроме как потрепаться с пожилой соседкой, приехавшей сюда из Румынии ещё до Второй мировой войны и наполовину свой родной язык забывшей. Это вроде понятия «сокровище» в политэкономии: «капитал, находящийся без употребления». Исходя из этого определения, Либерман владел сокровищем — громадной кладовой знаний, но которое не стоило ломаного цента без сущей малости — знания английского в стране, где все или во всяком случае подавляющее большинство его употребляет.
С английским ему не повезло ещё в раннем детстве. Всё могло сложиться иначе, а вот сложилось когда-то именно так, чтобы сегодня ударить самым роковым образом по его оставшейся жизни…
Первого сентября тысяча девятьсот сорок девятого года в их второй класс вошла потрясающей красоты молодая женщина. И все они, тридцать пять пацанят, это были времена раздельного обучения, безоглядно и на всю жизнь влюбились в неё ровно через столько мгновений, сколько потребовалось, чтобы её оглядеть от коротко остриженных «под мальчика» волос, до белых матерчатых туфель.
— Дети, — сказала она с мелодичным едва различимым акцентом, — я буду учить вас английскому языку. Я буду вас учить хорошо, потому что английский — мой родной язык. Я обещаю вам: через год мы с вами будем разговаривать, читать сказки и писать истории на этом языке. Вы будете говорить на нём со мной и друг с другом, и мы все будем хорошо понимать один другого. И вас будет понимать любой человек, говорящий по-английски. И вы его тоже будете понимать. А ещё через год вы будете владеть этим языком не хуже, чем американские дети. А может, даже лучше некоторых из них. Я вам это обещаю. И если даже после этого мы с вами разлучимся, этот прекрасный язык, на котором говорит полмира, останется с вами на всю жизнь.
Она была чистой воды американка, во время войны работала переводчицей в военном ведомстве, вышла замуж за советского полковника, который занимался в Америке вопросами ленд-лиза, и тот после окончания войны привёз её в СССР.
То ли она была сногсшибательно талантливым педагогом, то ли любовь на самом деле делает чудеса, вероятней всего, и то, и другое, во всяком случае она оказалась права. Они не учили букв, не зазубривали слова и правила, не спрягали «to be», но уже на четвёртом уроке, пританцовывая меж партами, самозабвенно распевали детские американские песенки, и, не задумываясь, автоматически выпаливали: «Exсuse me, could you let me to leave the class for a restroom?». То есть — отпустите в туалет. Но как возвышенно звучало! Вроде: позвольте, мадам, пригласить вас на второй тур кадрили…
Пятого урока не было. После звонка на урок в класс вошла завуч и сказала, указывая на толстую тётку, которая протиснулась в дверь следом за ней:
— Это Марья Сергеевна, ваша учительница немецкого языка. Вы теперь будете учить не английский, а немецкий язык. Так решило руководство.
Таким образом руководство решило не только, какой язык Либерману изучать, но и предопределило его сегодняшнее безъязычие, фактически его нынешнюю судьбу.
Несколько позже из родительского шушуканья они выяснили причину
отлучения их от языка, на котором разговаривает полмира: их любовь была арестована как американская шпионка и расстреляна вместе с мужем.
А Либерман и в школе, и в институте, и в аспирантуре воевал с ненавистным немецким…
Одно время он раздавал на улице рекламные листовки. Получалось кругом-бегом с учётом затрат на проезд долларов пятнадцать в день и впридачу одеревеневшие, тупо ноющие ноги от непрерывного шестичасового стояния на перекрёстке. Но и эта лавочка вскоре прикрылась: наступили школьные каникулы, и хозяин нанял стайку шустрых старшеклассников.
Однажды удалось устроиться в автоматическую прачечную. В шесть утра Либерман открывал двери, мыл пол, протирал стиральные машины, а в семь впускал первых клиентов. К десяти появлялась хозяйка, и он уходил домой. Но работа была на замену, и когда через три недели вернулся постоянный работник, молодой парень-студент, Либерман ушёл домой окончательно. Ему ли, лысеющему и близорукому, конкурировать с мускулистой нахальной молодостью? Жена раз в две недели убирала в богатом доме. За сорок долларов наводила лоск-блеск в двенадцати комнатах, и когда в изнеможении возвращалась домой и не в силах даже поесть валилась на диван, постанывая от боли в прихваченных артритом коленях, Либерман чувствовал себя последней сволочью. У него возникало желание раствориться в воздухе, сгинуть без следа, распасться на микроскопические частички и выветриться за порог квартиры…
— Ничего, — виновато поглаживал он плечи жены и бросал старую, употребляемую ими с молодости присказку, — что-нибудь подскочит, прорвёмся…
Жена только морщилась и Либерман явственно читал на её лице: ничего у тебя не подскочит, никогда и никуда мы не прорвёмся… И он, осознавая её правоту, почти физически ощущал на своих плечах вязкий груз безысходности. Дело было даже не в самой по себе ситуации, — знавали они всякие времена — а в пронзительном сознании того, что это, как себя не тешь, какие иллюзии не лелей, на-всег-да. Раньше, в молодости, даже в самых жёстких перипетиях была вера в то, что все в конце концов образуется, была надежда на случай, на неожиданность, уверенность в неотвратимости перемен…
Либерманы в Америку прибыли вдвоём, семья дочери должна была выехать несколько позже: зятю необходимо было решить кое-какие проблемы. Какими оказались эти проблемы, выяснилось приблизительно через полгода. Зять подал на развод, который провернул буквально за пару недель, выплатил алименты на шестилетнего сына из расчёта четверти своего инженерного заработка за двенадцать лет, женился и укатил в Австралию с новой женой и её родителями, предварительно переправившими в один из зарубежных банков не меньше миллиона долларов (тесть был крутой делец, одним из первых приватизировавшим два убыточных кирпичных завода и буквально за пару лет выколотившим из них изрядный капиталец.)
Деньги, оставленные ушлым папашей, через год экономических катаклизмов превратились в бросовый бумажный хлам, на который в лучшем случае можно было обзавестись портативным телевизором иностранного производства, но весьма и весьма подержанным, что и было сгоряча сделано. Зарплата у дочери с её профессией музыковеда и работой в нотном отделе городской библиотеки была мизерной, едва хватало на скромное пропитание, добытое в очередях к государственным, а значит не очень дорогим прилавкам, и Либерманы, кроме того, что страшно скучали по ней и внуку, мучались от невозможности им помочь, хотя пару раз передали по тридцать долларов.
В скором времени предстоял приезд дочери и внука — надо было думать о том, как их встретить, а это тоже требовало по крайней мере полтыщи долларов, и поэтому думать об этом не хотелось, но денно и нощно ощущалось, словно не очень сильная, но назойливая зубная боль.
Самой большой загадкой новой жизни являлся для Либермана тот факт, что все, именно все без исключения его собратья по иммиграции, с которыми он в той или иной мере общался, и находящиеся с ним в равных условиях и в тех же «велфэровском капкане», хоть и постоянно говорили о своих стеснённых материальных обстоятельствах, но жили всё же как-то иначе: покупали деликатесы в русских магазинах, приличные вещи, мебель, машины, ездили на экскурсии в Калифорнию, Флориду и Канаду, а кое-кто даже в Израиль. Кто подрабатывал, а кто и нет. Некоторые какими-то неисповедимыми путями, но неизменно благополучно попадали в мелкие автомобильные аварии или натыкались на какой-нибудь гвоздь в супермаркете и получали по страховке по пять-десять тысяч за каждую ссадину. А если таковых не наблюдалось, — то за испуг или другой ущерб психике, связанный со стрессом. Либерман завидовал: ну почему ему не свалится на голову кирпич или хотя бы какая-нибудь дурацкая деревяшка в офисе или банке? Правда, если бы что-нибудь и свалилось, можно было бы со стопроцентной уверенностью предсказать: он, потирая ушиб, скоренько постарался бы исчезнуть с места происшествия — очень было бы неловко за привлеченное к себе внимание, да и тоскливая перспектива выглядеть идиотом при попытках объясниться на английском тоже прибавила бы ему скорость. Те, некоторые, хлопались на пол, закатывали глаза, громко стенали — это была их единственная забота и задача. Главное было завести эту машину — врачи и адвокаты отработали дальнейшую процедуру до автоматизма космической аппаратуры. Когда разговор об этом заходил с женой, та только пожимала плечами: люди вертятся, ты никогда этого не умел.
— А я что — не верчусь? — обижался Либерман,
Перед женой было стыдно, этот стыд он пытался утопить в потоках слов о волчьих законах свободного рынка, о драме интеллигентных натур в жестоком мире иммиграции и прочем в таком же духе, но загадка оставалась загадкой. А спрашивать было неудобно.
А когда Либерман сталкивался с людьми своего поколения, оказавшимися в эмиграции немногим ранее, а иногда и позднее него, приехавшими, как и он, без знания английского языка, не имеющих здесь состоятельных и добросердечных родичей, но уже прочно устроившихся или даже обзаведшихся собственным делом — это было для него мучительным и длительно гнетущим его самолюбие укором. В их присутствии он, хоть и виду не подавал, пыжился, но чувствовал себя пришибленно, как это часто бывало с ним в каком-нибудь офисе, куда его вызывали чаще всего по «велфэровским» делам и где он мало что мог понять из сказанного ему и ещё меньше объяснить раздражённому клерку…
Даже сестра жены, благодаря хлопотам которой они, собственно говоря, и очутились в Америке, благоговевшая перед ним в Москве, и та относилась к нему со снисходительным сочувствием, а её сын, либермановский, получается, как бы племянник, бывший посредственный физик, а ныне преуспевающий суперинтендант, мог вообще отмахнуться от него: кончай мол трепаться, нету времени выслушивать всяческую дребедень — я, в отличие от некоторых, человек много и трудно работающий. Хотя раньше, в Москве, мог с раскрытым ртом часами внимать либермановским советам и разглагольствованиям и вести с ним уважительные разговоры на разные актуальные темы — житейские, а в особенности политические. «Теперь каждый вправе меня шпынять»,- в горестной покорности размышлял Либерман,- Кто я?..»
А отвечать на вопрос при встречах или знакомствах «чем занимаетесь?»- было вообще сущей мукой. На этот случай Либерман изобрёл такую маневр. Он залихватски ухмылялся и говорил тоном заправского профессионала-захребетника: «Сижу на шее у Америки. Не могу упустить случай. А что — разве плохо? Всю жизнь мечтал ничего не делать, а чтоб меня кормили-поили.» И никаких жалоб: работы мол нету, возраст неподходящий, специальность не та… Иногда ещё добавлял: «Может, это и не слишком высокомо-раль-но, но угрызения совести у меня утихают, как только я выхожу из кассы». На этой шутовской ноте вроде бы и разряжалось… Но скверный осадок не растворялся долго.
Ноющая зависть охватывала его при виде людей, убирающих мусор на улицах или в сабвее, скоблящих полы в магазинах и офисах… Не говоря уже об привратниках и швейцарах, скучающих в вестибюлях жилых домов и учереждений.
Негр, наконец вдоволь начесавшись, смачно и громко зевнул, кивнул Либерману, с которым за всё время, проведенное в нескольких метрах друг от друга, не перекинулся ни единым словом, и неспешно направился прочь.
Либерман, обречённо покачав головой, тоже заставил себя приподнять с тумбы затёкший от долгого сиденья на шершавой бетонной поверхности зад — что толку торчать здесь, не до ночи же на самом деле…
И в это момент подле них затормозил заляпанный краской и цементным раствором изрядной потрёпанности пикап. Человек, сидевший за рулём, разочарованно оглядел территорию «биржи»: и это всё? Никого — посвежее? Либерман насторожился, негр приостановился. Выбора у «покупателя» не оставалось, дело, видимо, было неотложное, и он подозвал их небрежным движением пальцев.
Работа состояла в следующем: завтра с утра рабочие должны заменить прохудившуюся трубу, подающую воду в бассейн во дворе частного дома. Её нужно оголить, то есть прокопать траншею метров десять длиной и глубиной около полуметра. Грунт мягкий. Это в пригороде, ехать минут сорок. Он — Дима, один из рабочих, взявшихся подготовить бассейн к сезону. Своё дорого оплачиваемое время и высококвалифицированные силы тратить на столь примитивную вещь, как ковыряние в земле, Диме и его напарнику нет смысла. Работы для двоих от силы на три часа. По двадцать долларов каждому.
Свою тираду Дима произнёс дважды: на английском для негра, который даже не дослушав, молча полез в машину, и после этого на русском, персонально для Либермана.
— А как добираться обратно? — спросил Либерман — Там ходит сабвей?
— Где взяли, туда и положим, — лапидарно ответил Дима, — Теряем время, поехали.
Размоченный течью грунт и на самом деле оказался не очень твёрдым: остронаточенная лопата входила в него довольно легко, но Либерман через полчаса работы всё же подустал. В последний раз он держал в руках лопату на подмосковной даче у приятеля лет пятнадцать назад. Но то было так, в охотку, в ожидании шашлыков. В раскопах он орудовал только кисточкой.
Негр работал умело и методично, как заведенный, — и где только научился? — и Либерману было неудобно от него отставать: ведь получать должны поровну. Наконец, темно-кофейный либермановский напарник отбросил лопату: «Брейк. Твони минитс», и стал яростно чесаться в районе ширинки. Либерман плюхнулся на траву и, прислонившись спиной к дереву, блаженно расслабился. Сегодня он вернётся домой не пустой. Хоть на один вечер, единственный за последние два месяца, его мужское самолюбие будет защищено от терзаний. Остроклювый орёл не прилетит сегодня к Прометею… А завтра… До завтра надо ещё дожить.
Побаливали наметившиеся мозоли. В одном месте ладони слезла кожа и Либерман, как пёс, зализывал образовавшийся нежно-розовый кругляшок. Крутившийся неподалёку Дима заметил это и принёс несколько лейкопластырей.
Двадцать минут проскочили быстро и они вновь принялись за дело.
Наконец обнажилась поверхность полусгнившей трубы.
Со стороны фасада дома послышался шум затормозивших машин, возгласы, женский смех.
— Хозяева прибыли, — объявил Дима и пошёл к калитке здороваться. Через несколько минут вернулся и сообщил:
— С гостями. Давайте, кончайте поскорее. Они во дворе собираются ужинать.
— Я думаю, минут за сорок управимся, — солидно прикинул Либерман, натягивая майку: женщины как-никак, неприлично в полуголом виде.
Первым из дверей дома, выходящих во двор, выскочил пёс-красавец, шотландский колли чёрной масти. Видимо, уезжая на работу, хозяева запирали его на целый день внутри. Только какой же из него был сторож!
Пёс оказался игривым и ласковым. Он, выплёскивая молодую энергию и нежность к людям, накопившиеся в одиночном многочасовом заключении и распирающие теперь его тело и бесхитростную собачью душу, устроил бешеную пляску вокруг ставшего короче на глубину траншеи Либермана, вилял хвостом и, повизгивая от восторга свободы и чувства новизны, всё норовил лизнуть либермановское ухо. Из тех же дверей появился мужчи на, несомненно, хозяин дома, и по-русски окликнул пса:
— Маркиз, ко мне! Не мешай людям.
Либерман на мгновенье застыл, потом отвернулся и, нагнувшись пониже, стал сосредоточенно отковыривать рыжеватые земляные комья от боковых стенок трубы.
Мужчина был Боря Драбкин. Он работал с Либерманом в одном институте, в лаборатории радиологического анализа, и иммигрировал года на три раньше него. У них были хорошие отношения, и не раз Боря выручал Либермана, делая анализы привезённых им из экспедиций материалов вне очереди. Однажды на учёном совете их даже обвинили за это в «еврейских блатных делишках». Либерман промолчал, а грузный Борис поднялся со стула и обещал оратору, что при первом удобном случае набьёт ему морду, хотя тот был замдиректора института, замсекретаря парторганизации и внештатным сотрудником КГБ, что являлось для всех секретом полишинеля. Другому бы это с рук не сошло, но Борис был классным специалистом, и без него институт дремуче зашился бы… Да и времена настали иные. Мало кто уже боялся внештатных сотрудников, а тем более замсекретарей.
Вика, жена Бориса, — Либерман узнал её так же мгновенно — постелила на стоявший в беседке стол яркую скатерть, и женщины стали заставлять его разной снедью. Включили музыку. Подъехали ещё гости… К этому времени траншея была закончена, Дима расплатился и увёз Либермана с его напарником обратно в город. Был вечер пятницы. Америка предвкушала уикэндовский «инджоинг».
— Ты знаешь, кого я сегодня встретил? — возбуждённо объявил Либерман жене ещё на пороге, едва открыв дверь, — Драбкиных. Помнишь их?
— Ещё бы, — усмехнулась жена, — Думаешь, у меня память здесь совсем отшибло? И где же ты их встретил?
— Я у них дома копал яму! — гордо сообщил Либерман.
— Ты копал яму? Ты с ума сошёл?!
— Что ж тут такого? Ну, копал. Вот, двадцатку заплатили…
На этом тема трудового порыва была исчерпана.
— Ну и что — Драбкины?
— Ничего. Они меня не видели.
У жены брови поползли вверх:
— Как это понять? Так ты встретил их или нет?
— Что ж здесь непонятного. Меня наняли выкопать яму. Приехали. А это дом Драбкиных. У них гости. Я копал. А потом выкопал и уехал. И они меня не видели. Хороший дом. Собака чертовски красивая.
— Что ты несёшь! Причём тут собака? Почему ты к ним не подошёл? — жена начала заводится и щёки её, как всегда в такие минуты, покрылись сиреневыми пятнами.
«Чёрт меня за язык дёрнул!» — разозлился на себя Либерман, понимая, куда клонит жена, а вслух произнёс:
— Ну, пойми: я мог поставить их в неловкое положение. Они веселятся, а я копаю… Они бы мне не дали копать… За стол бы усадили. И, кроме того, я бы подвёл Диму и чёрного тоже. Это с которым был в паре. И ничего бы не заработал…
— У меня нет слов! — жена в сердцах шмякнула кухонным полотенцем о стол, — Люди используют любую возможность: через родственников, друзей, просто знакомых. Нет — так нет. А вдруг? У тебя что — язык отсох бы спросить? Как же, мы так не можем! Мы гордые! Мы из особого теста! С твоим чистоплюйством мы будем мучиться до конца жизни… Ладно, со мной ты не считаешься, но ты думаешь о том, что приезжают твоя дочь и твой внук?!
В последнее время подобные сцены происходили всё чаще и чаще. Если ничего не предпринять, жена будет долго сама себя распалять и дело закончится истерикой, сердечными каплями и бессонной ночью. А Либерман страшно устал, и ничего, кроме как поесть и завалиться в постель ему не хотелось.
— Ладно, — сказал он покорно, — завтра. Найду по телефонной книге и позвоню. Подумай, Танюш, сама: разве время и место было сегодня?..
Позвонил Либерман через неделю. И то после ежевечерних напоминаний. Он под любыми, чаще всего несуразными предлогами оттягивал это мучительное мероприятие: опять отвечать на «чем занимаешься, как устроился?», снова выслушивать горделивую информацию о собственных бизнесах или менеджерских позициях, о домах и дачах, о йельских и гарвардских университетах, в которых учатся дети…
Трубку взял Борис.
— Узнаёшь? Это я — Либерман.
И после первых междометий поехало по накатанному: когда приехал, чем занимаешься, как устроился? Сижу вот на шее у Америки, всегда мечтал, а ты? Лабораторию три года назад организовал, да, моя — хозяин, дом взял, Мишка в Йельском учится, раз в месяц видимся, жениться нацелился, молокосос…
Жена сидела рядом и делала круглые глаза — спроси, наконец!
— Боря,- с трудом выдавил из себя Либерман, — там у тебя в лаборатории ничего для меня не найдётся? Хоть по мелочи… Или, может, у кого-нибудь… Ты ведь многих знаешь. Я особенно не претендую… Могу руками…
Ну, цену либермановским рукам, предположим, Драбкин, хорошо знал, и, закончив, Либерман понял, что сморозил глупость и бестактность. И пока трубка хранила трагическое молчание, он понял также, что зря поддался нажиму и втравился в это бесполезную, а главное, унизительную затею.
— Навряд ли что получится, — наконец подал виноватый голос Драбкин, — ты ведь знаешь, какое сейчас время… Ты не думай, я всё понимаю… Поверь, очень бы рад помочь… Но ведь у меня в лаборатории
что — изотопы, аппаратура, формулы… Это ведь всё — далёкие от тебя штуковины… Да и дела у меня… не думай, что так уж блестящи…
— Да нет, я так, на всякий случай. У меня всё о’кэй, — по возможности беспечно сказал Либерман и свирепо посмотрел на жену: довольна, что в очередной раз ноги об меня вытерли?.. рада?.. ещё одной плюхи мне недоставало?… — Ну, ладно, Боря, бывай. Думаю, ещё увидимся: жизнь большая.
— Послушай! О! — спохватился Драбкин — И как это я сразу не подумал?! Мы в июле с Викой уезжаем в Европу. На три недели. Решили проветриться. У нас проблема: как оставить дом. Ну, дом ещё ладно — у нас пёс. Он нам, как родной, и хотелось бы, чтоб это время он был в хороших руках. Если ты согласишься, переезжайте: бассейн, свежий воздух, рядом лес… Зачем же я буду кого-то искать, когда есть свой человек. Нам будет спокойней, ну и долларов …триста я мог бы дать…
— А за что деньги? — искренне удивился Либерман, — Это ж, вроде как на даче…
— Ну, всё-таки… Охрана, то да сё, за псом посмотреть, подмести, прибрать, если захочешь, подкрасишь кое-что, я покажу… Соглашайся.
Чего в нью-йоркском пекле сидеть. Грязища, духотища…
— Ну что? — спросила жена, когда Либерман повесил трубку.
— Предложил временную работу. На три недели. С выездом. Триста долларов.
— Что я говорила! — голос у жены был торжествующим, — А ты ещё артачился.
И на самом деле: эти три июльские загородных недели оказались божественным подарком, который нежданно-негаданно преподнесла Либерману его совсем уже было скукожившаяся жизнь. Жена ехать отказалась: во-первых, предстоит очередная драйка двенадцати комнат, и вроде, светит ещё какой-то приработок, во-вторых, побыть одной в квартире с кондиционером и телевизором — лучшего ей не надо, а кроме всего её, общительную и разговорчивую, абсолютно не прельщают вылизанные прелести этого необитаемого, вымершего рая, среди которых живого человека днём с огнём не сыскать.
С людьми, действительно, было не густо. Подъезжали-отъезжали редкие машины, иногда можно было увидеть кого-нибудь, копошащегося на лужайке перед своим домом, подрезающего кусты или подметающего дорожки. И ещё некоторые другие мелкие и немногочисленные знаки человеческого присутствия. Где вопли детей и их громкая метушня? Где вечерние посиделки дружескими семьями под громкий бестолковый говор в безветренные звёздные вечера, когда безмятежная прохлада вытесняет дневную раскалённость? Где же этому быть, как не здесь, в спасительном от летнего зноя предгорном климате, на изумительном лоскутке чистой не загаженной ещё природы… И на самом деле — вымерший рай… Впечатления посёлка или городка не было: дома стояли друг от друга далековато, метрах в пятидесяти, а тот, что охранял Либерман, был вообще отделён от дороги, соседних построек и прочего мира высоким густым кустарником, и он, человек сугубо городской, привыкший к ощущению постоянного людского присутствия вокруг, хоть на дачных отдыхах, хоть в многолюдье экспедиций, казался себе обитателем почти необжитой глуши, оторванным и одиноким, случайно и незаслуженно выдернутым из привычного месива людей, больших домов, электрического освещения, нервного воя сирен и визгливости автомобильных тормозов. Но это было освежающее чувство, подёрнутое дымкой ностальгии…. Непонятно по чему.
Ему оставили забитый под завязку холодильник, — «ешь, не стесняйся, это всё для тебя» — только пару раз неприхотливый Либерман сходил в расположенный за три приблизительно мили в ближайший супермаркет подкупить хлеба и кое-что из мелочей. Вставал он пораньше,
чтоб не пропустить быстро растворяющуюся под настырным солнцем утрен нюю свежесть, и вместе с неизменно резвым и весёлым Маркизом уходил к холму, покрытому редкими кустами можжевельника. Слева от холма была небольшая диковато-первозданного вида роща, куда, вероятней всего, кроме них никогда и никто даже не заглядывал, а по правую сторону чернели полуразрушенные постройки — остатки заброшенного, видимо, достаточно давно, дома. Сразу за ним начиналось кладбище.
Он снимал сникерсы, стягивал майку и неспешно брёл по прохладной луговой траве, изредка негромким свистом подзывая далеко отбежавшего пса. Он уже и не помнил, когда в последний раз ходил вот так босиком по мокрой от росы траве, овеваемый утренним воздухом, напитанным духом летней земли и свежей зелени. Смутные, еле уловимые ощущения детства выбивались на мгновенье наружу, и тогда Либерману становилось несказанно хорошо и грустно.
Днём, когда приходил зной, он блаженствовал в бассейне, а ближе к вечеру уделял несколько часов работе. Он решил написать статью, пока что первую, — а там, как уж получится — которую можно было бы поместить в одном из русскоязычных местных изданий — газете или журнале.
Это должна была быть статья не из породы тех, не один десяток которых он написал и опубликовал за время свой жизни в археологии — с документальными выкладками, фотографиями, схемами, ссылками, гипотезами, доказательствами.Он понимал, что опубликовать такую в популярном периодическом издании, рассчитанном на массового читателя, — нуль шансов. И поэтому пытался воссоздать образ жизни, быт, настроения и мысли людей, живших две с половиной тысячи лет назад на юго-востоке Европы, на окраинных территориях Римской империи. Ему не требовались никакие вспомогательные материалы: об этом он знал, кажется, больше и подробней, чем про свою собственную семью, включая и себя самого. В отличие от истории для человека нет главных, определяющих судьбу мира времён и событий. Главные времена для него те, в которых он живёт. Главные события те, которые вокруг него происходят…
Следующую статью, а вернее, серию статей, в том случае, конечно, если опубликуют эту, Либерман собирался посвятить потрясающе интересной штуке — истории археологии. Но это попозже, в городе. Для этого
необходимо было поторчать в библиотеке, порыться в литературе. Наверняка там имеется кое-что на русском.
Однажды Либерман, подойдя к холму неожиданно свернул вправо: вероятно, сработала профессиональная тяга к руинам и захоронениям. Побродили с Маркизом по кладбищу, небольшому и не очень ухоженному,
практически полузаброшенному, что было вполне объяснимо: народу вокруг жило столь немного, что смерть здесь была таким же редким событием, как рождение и женитьба. И что любопытно — кладбище было еврейское.
Борис говорил: в этом тихом уголке давно уже предпочитали селиться средней зажиточности еврейские семьи.
Потом подошли к кирпичным развалинам. От них, многократно промытых затяжными дождями, прокалённых горячими солнечными лучами, всё равно тянуло какой-то холостяцкой затхлостью. Либерман, зайдя в первое помещение, различил в полутьме разбросанный вокруг хлам, поломанную мебель, тряпьё. Пнул ногой ветхий ящик, тот развалился и на трухлявый деревянный пол вывалилось что-то шаровидное, блеснувшее едва различимой зелёной искоркой. Преодолев брезгливость, Либерман поднял покрытую коркой слипшейся пыли вещь. Взял какой-то сучок и несколько раз царапнул по поверхности. Это была величиной приблизительно со средний качан капусты мужская голова, вероятно, из литого стекла зеленоватого, судя по отсветам на месте царапин, оттенка. Похоже — деталь вазы, подсвечника, напольной пепельницы или какой-нибудь другой крупной безделушки. Пёс крутился тут же, осторожно обнюхивая содержимое комнаты, и Либерман, опасаясь, что он натолкнётся на ржавый гвоздь или станет облизывать какую-нибудь гадость, повернулся и шагнул к выходу. Но перед тем, на несколько мгновений замешкавшись, он швырнул в сырую полутемень оттягивающий его руку предмет.
Однако всему, чему есть начало, рано или поздно приходит конец. Вернулись возбуждённые и уставшие от путешествия по четырём странам Драбкины. Произошла их бурная встреча с Маркизом, сначала кинувшемуся
целоваться и обниматься, а затем часа два ошалело метавшимся в невообразимом собачьем восторге вокруг дома. А Либерман на следующий день был доставлен на Драбкинском «Линкольне» к своему дому. Статью напечатали в толстенном пятничном номере газеты. Либерма — на поздравляли, говоря при этом, что статья замечательная, и он несколько дней был почти счастлив. Не потому, что для него это было таким уж событием: он множество раз публиковался, в том числе и в зарубежных журналах, издал две монографии. В конечном счёте дело было в том, что, во-первых, открывалась возможность хоть какого-никакого заработка, если, конечно, придать писанию регулярный характер, и при этом не мытьём полов в прачечных и не копанием земли во дворах преуспевших иммигрантов, а трудом вполне интеллигентным . А кроме всего, это было своего рода маленькой реабилитацией за нынешнюю обездоленность: всё же на кое-что он здесь способен…
Через неделю из редакции пришёл чек на сто долларов, и Либерман сразу же принялся за статью об истории археологии.
В русском отделе большой библиотеки на Пятой манхеттенской авеню и на самом деле отыскалось несколько необходимых книг; на дом их, правда, не давали, и Либерман, расположившись за столиком с настольной лампой в громадном, наполненном кондиционированной прохладой и почти пустом (лето!) читальном зале, стал их потихоньку перелистывать, соображая, с чего начать.
Началом археологических изысканий можно было, конечно, считать древние разграбления богатых захоронений, царских гробниц, заброшенных поселений, можно было в качестве стандартной затравки начать со
Шлимана с его «кабинетным» открытием древней Трои или даже с того, как их пятый класс отправился с учителем географии Иваном Макаровичем за город на громадное поле, оказавшееся древней половецкой стоянкой, где они, мальчишки, прямо на земле вперемежку с осколками снарядов и гильзами патронов, наследием недавно закончившейся войны, находили изъеденные временем наконечники стрел, корявые медные украшения и осколки глиняных сосудов. Именно тогда, словно невытравимая инфекция, вонзилась в юную душу Либермана эта страсть, определившая его судьбу.
Вообще, Иван Макарович был удивительный учитель. В отличие от других уроков, когда вошедшему в класс преподавателю обычно лишь через несколько минут после своего появления удавалось наладить относительную тишину, уроки географии проходили совсем иначе, можно сказать, фантастически иначе. Ещё не успевал прервать своё дребезжанье звонок, возвещавший конец перемены, а класс, замерев в абсолютной тишине, томился в нетерпеливом ожидании, как забулдыга при виде откупориваемой бутылки. Открывалась дверь, и перед тем как Иван Макарович мог быть увиден, раздавался его голос: «Итак, мы на прошлом уроке остановились на том, что разведчик ЦРУ Джон Смит был выброшен с парашютом над Центральной Африкой с секретнейшим заданием». Это, если, к примеру, согласно программе в данный момент класс проходил тему «Центральная Африка». Со шпионом Джоном Смитом происходили невероятные приключения в джунглях, прериях и городах, схватки с хищниками и перестрелки с полудикими племенами, и много другого столь же необыкновенного, так что спустя несколько подобных «уроков», не заглядывая ни разу в учебник, каждый ученик, даже самый нерадивый и тупой, знал о Центральной Африке если не всё, то достаточно много: от названий и количества населяющих её народов и племен, от политических устройств составляющих её государств до размеров водящихся тамошних водоёмах крокодилов и наименований наиболее распространённых видов флоры и фауны. Понятно, что в классах, где преподавал Иван Макарович, троечников по географии не было, а две трети прошедших через его руки ребят, стали географами, школьными учителями и археологами.
Где ты теперь, Иван Макарович… Жив ли?
Либерман работал. Мелькали перед ним иллюстрации, наброски, фотографии… И уже минут через двадцать его заполонила растерянность: ну как можно было вознамерится на нескольких десятках машинописных
страниц пересказать то, чему посвящены монбланы фолиантов, как можно спрессовать в нескольких сотнях, пускай даже тысячах фраз неохватный океан знаний! Поистине дилетантская самонадеянность. Здесь потребны
отменные литераторские мастерство и опыт.
Неоценимые трофеи археологии… Вот наскальная тибетская живопись… Вот изображения быка Аписа, святыни древних египтян… Первая найденная скульптура Амфитриты, богини морей в древнегреческой мифологии, супруги широко известного Посейдона… А вот ещё более древняя древность — Адонис, языческий финикийский бог… Либерман ощутил укол какого-то смутного, почти подсознательного беспокойства. Что это с ним?.. Отчего?.. Сделав несколько выписок, Либерман покинул библиотеку далеко не в радужном настроении: задача оказалась совсем не так запросто разрешаемой, как это представлялось ранее, когда писалась первая статья — залпом, взахлёб. Стало ясно: этот хлеб — не из даровых. Во всём нужно быть профессионалом. А кроме того что-то, не понятно — что, неприятно и занудно, не отпуская ни на миг, ныло внутри, словно только-только зарождающаяся, не успевшая созреть до болевых ощущений язва.
На следующее утро, почти на рассвете — не было и пяти, его разбудило чувство тревоги. Вчерашнее чувство. Либерман лежал на перекрученной простыне — видно здорово метался всю ночь — и мучительно пытался вслушаться и всмотреться в себя: что произошло? Может, его подсознание сигналит ему о чём-то нехорошем, случившемся с его близкими, или о чём-то назревающем… Что-нибудь с дочкой и внуком? Нет, вечером был телефонный разговор — всё с ними в порядке, собираются. Жена? Спит рядом. А больше никто и ничто его не волновало. Во всяком случае, не на столько, чтоб просыпаться ни свет, ни заря… По поводу судеб мира есть, кому поворочаться по ночам в постели и без него.
Проплыли картинки вчерашнего дня… Позвонил в два места по газетным
объявлениям насчёт работы… Встретил в лифте улыбчивого старичка-соседа в цветной фривольной для его возраста майке с профилем Нифертити. Тоже, кстати, археологическая добыча. Тот с увлечением принялся о чём-то рассказывать Либерману, а он только кивал головой — «йес-йес, рили?», заставляя себя изображать улыбку и не пытаясь даже разобраться в вареве звуков, не разделяемых его слухом на отдельные слова….
Библиотека — скифские погребения… пещерные росписи… Адонис… На его звонок по первому газетному объявлению (нужен был человек на два часа в день вывозить на коляске на свежий воздух парализованного старика) мягкий женский голос поинтересовался, ду ли он спик инглиш, и на его ответ, что соу-соу, почти донт, виновато ответил: «Сори». Второе объявление лапидарно гласило: «нужен работник». После обоюдного русского «здрасьте» у Либермана без обиняков спросили о возрасте и услышав ответ, повесили трубку, сказав перед этим: «К сожалению». Из-за этих отказов он что ли трепыхается? Да нет, привык. Неприятно, но это уже хроническое, задубевшее. Главное, отложили пятьсот на приезд дочери и внука, а сами как-нибудь продержатся. Вся жизнь их теперь в том, чтобы продержаться. Ничего, вроде бы, главнее нет. Конечно, никогда богачами или даже просто состоятельными людьми они не были. И деньги занимали всего лишь определённое место в их жизни. Достаточно второстепенное. Во всяком случае их пристрастия и увлечения — премьеры на Таганке и в «Современнике», модные вернисажи, концерты в зале филармонии, летние выезды за город и зимние вылазки на лыжах туда же — мало зависели от их наличия или отсутствия. Даже когда оставались без копейки, знали — не смертельно. На одолженную пятёрку можно было неделю продержаться, а там подскакивала зарплата, премия или гонорар, после чего сами могли десятку -другую подкинуть друзьям или соседям, если тем требовалось. Всё это было как бы между прочим… Не блеск была, в общем-то, жизнь, скудноватая и не слишком комфортная была жизнь, прямо надо сказать, если сравнивать, как живут люди тогдашнего их круга и возможностей здесь, но она, та,прежняя жизнь, какая-никакая, — была своя.
Тревожность клубилась вокруг прочитанного и просмотренного в
библиотеке. Раскопки в Южной Сахаре… Адонис… Древнее Иерусалимское кладбище… Адонис…
Что — Адонис? Почему Адонис?.. Отчётливо, словно не тридцать лет назад, а вчера прочитанные, память вытолкнула наружу, казалось бы, давно забытые строчки учебника: «Адонис — один из дохристианских идолов, финикийский бог, источник христианской мифологии. Согласно легенде Адонис после мучительной смерти воскрес и вознёсся на небо. Поклонение Адонису было широко распространено в Греции, а затем в Риме; Адониса представляли в виде прекрасного юноши, возлюбленного богини любви Афродиты».
Что он вчера видел? В четверть страницы фотография мраморной античной скульптуры молодого мужчины с великолепными формами… Древняя Греция. Шестой век до нашей эры. Автор неизвестен… Ну, хорошо — Адонис. Общеизвестный персонаж. Что дальше?..
Дальше всё равно была размытость, и тревога не испарялась. Ни в этот день, ни в следующий, ни через неделю. И каждый раз неожиданно, как от выстрела, просыпаясь на рассвете, он всё вертел-крутил в мыслях изводящее, неотвязное, неразгадываемое: Адонис, Адонис, чёрт бы тебя побрал!..
Но вот однажды, выпив пару рюмок водки и расслабившись за праздничным столом, когда дома скромненько отмечали пятидесятилетие жены, Либерман вспомнил вдруг старую-престарую газетную историю. Вспомнил в довольно подробных деталях, хотя мелькнула она на давнем небосклоне сенсаций мимолётно и почти никем не замеченной в толкучке других более значительных, необычных и кровавых, которые с калейдоскопической скоростью сменяют друг друга в нашем веке. Не успеваешь ужаснуться или удивиться, как уже на подходе следующая, похлеще.
В середине шестидесятых, не менее, значит, чем тридцать пять лет назад, в Италии из какого-то крупного музея была похищена храмовая нефритовая скульптура Адониса, высотой около полутора метров, изготовленная предположительно в пятом веке до нашей эры. Оценивалась она во много десятков миллионов долларов, поскольку, во-первых, это была работа фантастического художественного уровня, потрясающей красоты и совершенства, с которой в этом смысле не могли сравниться никакие другие дошедшие до нас с того времени. Во-вторых, это было одно из первых культовых изображений эллинской культуры, что имело громадную историческую ценность.. И наконец, скульптура была сделана из цельного монолита редкого драгоценного поделочного минерала зеленоватого цвета — нефрита, что являлось, не говоря уже самой по себе ценности материала, художественно-исторической загадкой: больше ничего подобного, сделанного из нефрита, используемого обычно для мелких драгоценных украшений, до сих в мире найдено не было. Вдобавок ко всему, нефритовые монолиты не только такого размера, а даже половинного, нигде и никогда за всю историю человечества не добывались. Этот — не просто редкость, а единственный случай в минералогии.
Короче говоря, художественный мир и приближённая к нему публика была в трауре, а полиция половины планеты — поднята на ноги. Грабители, которых было трое, вероятней всего, даже не представляли себе, какого рода и уровня художественную ценность умыкают они из музейного зала. Но уже потом, после успешного завершения тщательно подготовленной операции, прекрасно сообразили, что сплавить вещь, из-за которой поднят такой вселенский шум, вряд ли запросто удастся. Поэтому, решив получить за неё хотя бы как за драгоценные камни, что тоже немалые деньги, они поделили между собой добычу, варварски распилив статую на три части. Одному досталась голова, другому торс, а третьему — остальное. Через несколько дней торс был обнаружен в чемодане с двойным дном при проверке на таможне. Владелец чемодана был, разумеется, тут же задержан и немедленно допрошен, после чего, буквально через несколько часов, было найдено то, что ниже торса, и арестован второй негодяй. А вот голова прекрасного Адониса вместе с третьим похитителем, о котором полиции, а позже и читающей прессу публике известно стало практически всё, исчезла бесследно.
Статую мастерски реставрировали, использовав, само собой разумеется, вместо головы её имитацию, и вновь выставили для экспонирования, при этом, считаясь с волной общественного негодования и опасаясь повторения подобного скандального инцидента, значительно усилили охрану музея. За сведения, которые могли привести к поимке преступника и возвращению верхней части похищенной художественной ценности была назначена награда в миллион долларов. Полмиллиона выделило государство, вторые полмиллиона — специально созданный международный фонд, пустивший шапку по кругу.
Лет через шесть мировой культурной общественности, начисто забывшей об этом событии, пришлось на некоторое время вспомнить о нём вновь в связи с появившемся в прессе сообщением. На мусорных задворках одного из криминальных районов Нью-Йорка был обнаружен продырявленный пятью пулями труп третьего участника ограбления музея. Несмотря на тщательное расследование, выяснить удалось крайне мало. Также ровным счётом ничего не дали и обыски мест, где убитый останавливался, опросы людей, с которыми он имел хоть малейшие отношения в Америке, и иные полицейские мероприятия. Тайна исчезнувшей головы финикийского бога оставалась нераскрытой, но тем не менее условия вознаграждения за сведения о её нахождении не менялись и имели силу вплоть до успешного окончания поисков, по истечении какого бы времени это не произошло.
Всё это помельтешило в слегка плывущей после нескольких порций «Абсолюта» голове Либермана, и он, даже не удивившись — с чего бы это вдруг? по какой-такой причине ни с того, ни с сего вспомнилось?.. — а лишь чувствуя в этом затаённую до поры угрозу, торопливо налил себе очередную рюмку пополнее.
Ночью ему снились московские переулки его молодости, их студенческая кампания, резвящаяся в вечерних сугробах под мягко падающими блёстками смеющегося снега, юные, любимые, невозвратимые, забытые лица прежних друзей — последнее безмятежное сновидение в его жизни…
И когда затемно он резко проснулся, и, боясь думать и вспоминать, вышел на кухню, сел у окна и, машинально глотая из двухлитровой бутыли кока-колы, всё слушал и слушал монотонную дробь затяжного осеннего дождя, у него внутри, не оборвалось внезапно, как бывает часто при жутком озарении, нет — в нём, будто начинал свой путь лавинный обвал, когда только-только зашевелились снежные сугробы на горных террасах, но уже ясно, что сокрушительное движение вниз — неудержимо.
Полуразрушенный дом… Затхлая полутьма… Грязный, в зеленоватых прожилках царапин увесистый ком, оттягивающая весомость которого так явственно ощущаема сейчас правой рукой — покрытая тридцатилетними
наслоениями нефритовая голова финикийского бога Адониса…
И уже внутри летело, падало, клубилось, разламывало и сметало всё то,
что должно было быть у него в будущей жизни — невзрачной, до предела сузившейся, но такой определённой, в которой за то, какая она теперь, можно винить время, обстоятельства, случайности, но не себя. Это так спокойно, это так комфортно, но этого не будет уже никогда… Многолетний опыт и интуиция специалиста, глаза которого перевидали, а пальцы перещупали сотни и тысячи вещей, пришедших из смутности давно растаявших времён, не оставляли надежд: он держал в руках обломок величайшей исторической и художественной ценности, в конце концов он держал в руках миллион и с отвращением выбросил его… Не понял, не ощутил, не засомневался… Специалист? Кто сказал? Ничего подобного — бездарь! Взяв последние тринадцать долларов из сумочки жены и нацарапав плохо слушающимся карандашом записку, что мол забыл предупредить — до зарезу необходимо быть спозаранку в одном месте по очень важному делу, и что до вечера его ждать не следует, он вышел из дому.
Добираться пришлось часа три: сначала сабвеем, потом загородным поездом и, наконец, совсем немного автобусом, конечная остановка которого была у супермаркета, куда он в июле ходил делать мелкие покупки. Он вышел из автобуса и поёжился: здесь было прохладней, чем в городе, дождь лил не очень сильно, но настырно и колко, а зябкий ветер метался по шоссе, как когда-то неугомонный Маркиз по перелеску, постоянно меняя направление.
Через пятнадцать минут ходьбы по пустынному шоссе куртка с капюшоном из искусственной кожи отсырела, сникерсы отяжелели и намокли — вот что значит дешёвка! В другое время и по другому случаю лёгкий на простуду Либерман здорово бы забеспокоился, а сейчас он не обращал на это ни малейшего внимания. Не всё ещё окончено, рано петь аллилуйя: что могло измениться за два с половиной месяца? Кто мог появиться в этих не видевших десятки лет живого человека развалинах и копаться в них? И унести именно то, что представляло интерес для Либермана? Даже если кто-то и забрёл случайно, с какой стати он будет подбирать заляпанный, совершенно стеклянный на вид обломок? Разве что рок приволочёт сюда на аркане какого-нибудь профессора археологии, специализирующегося на ранней эллинской культуре и знающего всю подноготную приключений нефритовой скульптуры Адониса… Бред!..
Но кое-что за два с половиной месяца всё же изменилось, в чём
Либерману пришлось убедиться, когда он взбрел на последний пригорок, откуда открывался вид на полуоголенную рощу, маленькое кладбище и место, где раньше находились развалины дома. Да, именно раньше, потому что сейчас здесь не было ничего. Это было настолько неожиданно, нереально, просто невозможно, что Либерман, не испугался, не вздрогнул, не ужаснулся: его глаза, а потом мозг автоматически зафиксировали — ничего нет. Пусто…
Может быть, ему привиделось? Может, приснилась та июльская утренняя прогулка с красавцем княжеских кровей Маркизом? О, это было бы счастье!..
И только спустившись напрямик по хлюпающей бурой траве, он понял, в чём дело: на месте прежних развалин старательно прошёлся бульдозер, и видно было, что совсем недавно. Поверхность земляного пласта, разбухшая под долгим дождём, ещё не утратила следов гусениц и бульдозерного ножа. Несомненно, это было сделано в целях расширения кладбища: начиная новый ряд, пестрел холмик свежей могилы, обсыпанный размокшими цветами. На небольшом бетонном надгробье, очевидно, временном, который, как это принято, заменят на что-нибудь более солидное, когда грунт окончательно усядется, было выбито: «Патриша Вильнер. 1901 — 1996». «Недурно, бабуля,» — отметил про себя Либерман и, ощутив, как промок и продрог, подумал:» Если сейчас не уйду, следующая в этом ряду будет моей…» И тут же выпрыгнула мысль: «Ну и что? Это — не худшее. Для начала я наверняка схвачу воспаление лёгких.»
Ничего, однако, с ним не произошло, — не до того было, по-видимому, организму — не вышло даже насморка, хотя при других обстоятельствах сильнейшая простуда, как минимум, была бы обеспечена. И в этом было бы облегчение — завалиться в постель, закрыться с головой одеялом, никого не видеть и не слышать, ни о чём не думать… А так под причитания жены, которая решила, что он опять подрядился на какое-нибудь таскание-копание, — «ты посмотри на себя в зеркало, да на тебе лица нет, да ты чёрный весь, да разве можно так?» — он буквально втиснул в себя тарелку супу, вызвался помыть посуду, включил телевизор и направил глаза в сторону экрана: надо было продолжать быть собой или по крайней мере похожим на себя.
Когда-то в молодости Либерману, заскочившему по какой-то надобности в психбольницу довелось увидеть пациента «в остром периоде», как говорят о таком состоянии психиатры. Абсолютно седой мужчина на вид лет шестидесяти, а на самом деле ему не было и сорока, не реагируя на окружающее, словно только что пойманный в западню волк, метался по больничной палате, глубоко погружённый в свои внутренние непереносимые страдания. В гиревой тяжести полузакрытых веками глаз каменела смертная мука…
Вот так же теперь и Либерман метался в своём маленьком жизненном пространстве — квартира, курсы, магазины, квартира — не забываясь и
не отвлекаясь ни на миг от этого многотонно давящего и монотонно буравящего, терзаясь и кляня себя: ну если не как профессионал, то хотя бы ради элементарного обывательского любопытства — отнеси домой, почисть, посмотри… Сколько чердачного и подвального хлама прошло через руки, всегда ведь тормозился, вертел, прикидывал — будь то проржавевшая брошь или донельзя закопчённая растрескавшаяся керосиновая лампа… Ведь он, и только он мог вернуть человечеству утраченное сокровище!.. Да наплевать, в конце концов, на человечество! Он мог иметь, и пальцем не пошевелив, мил-ли-он! Что такое — миллион? Деньги? Нет, это не просто деньги. Хотя, может, для кого-то и просто деньги: машины, круизы, дома, яхты… Нет, это не просто деньги, это — спасение! Это новая жизнь. Для него и для тех, кто есть его продолжение. Это снова любимая работа, новые исследования, монография, будущее дочери и внука. Это забвение ежечасного слова «деньги». Это воспрянувшее, возрождённое, вырвавшееся из одноликой серой толпы, отряхнувшее с себя пыль эмигрантских задворок его человеческое достоинство. Он чувствовал, что долго так не выдержит. «Забыть! Забыть!» — приказывал он себе, но с таким же успехом он мог приказать себе стать двадцатилетним…
Но жизнь не остановилась, нужно было, как и прежде, быть её частицей, подчиняться её потоку: выполнять привычные домашние обязанности, что-то говорить и отвечать, кому-то улыбаться, есть, сидеть на занятиях, пытаясь запомнить новые или забытые слова и правила, разбираться в получаемых по почте множестве, как и всегда, официальных бумаг… — и как только получалось? Жена заметила резкую в нём перемену с того дня, когда он до вечера неожиданно исчез, забрав последние деньги, и ничего не принеся домой из заработанных, как она думала, за день. Убедившись, что расспросы бесполезны, она решила, что он перенёс жестокий стресс: несомненно, на него напали, отобрали деньги, а может, и ударили — штука здесь обычная, но при его самолюбии и чувствительности… И, подозревая начало депрессии, что тоже здесь, особенно среди нашего брата-иммигранта, не редкость, и рассчитывая, что с приездом дочери и внука ему будет не до этого и всё обойдётся, только повторяла: «Возьми себя в руки!», на что Либерман однажды не выдержал и спросил с меланхолической ухмылкой: «Не расслышал, извини, — себя в руки или на себя руки?»
Приехали дочка и внук. И обнимая их в аэропорту, Либерман не ощутил в себе того прилива любви и умиления, которые всегда охватывали его в их присутствии и которые он ещё совсем недавно так зримо и нетерпеливо предвкушал. Он осознавал формальность своих поцелуев и объятий, и на радостно щенячьи всклики «деда! деда!» слышал только внутреннюю свою задеревенелость, отрешённо думая при этом: «Твой деда оказался дерьмом. Придётся тебе прорываться самому, малыш…» И в тот момент, и потом, в суматохе устройства, он действовал, как механизм, пружина которого, заведенная на любовь, ответственность и беспокойство, ослабла и провисла, но который ещё по инерции движется…
В конце февраля, прекрасно понимая бессмысленность этого шага, но не в силах совладать с неудержимой тягой, он снова съездил на то роковое для себя место. Постоял у края кладбища, покрытого пятнами тающего под бледным солнцем снега и повернул назад… Могил в новом ряду не прибавилось — так и темнела одна единственная, последнее пристанище почтенной Патриши Вильнер.
Ночами в судорожных сновидениях Либерман неизменно рылся в несуществующих уже развалинах. Или прокапывал нескончаемую траншею по заснеженному полю от кладбища к дому Драбкиных. Но всегда, каждую ночь, роясь или копая, он натыкался в конце концов на полыхающую загадочными отсветами улыбающуюся голову Адониса. И когда брал он её в подрагивающие от неверия руки, его охватывало чувство невыразимого облегчения: конец его мучениям! Иногда в этот момент приходила Патриша Вильнер. У неё было доброе молодое лицо и сморщенные покрытые плёнкой слизистой плесени руки с коричневыми когтистыми пальцами. Она поздравляла его, говорила, что очень рада, и называла почему-то соседом. А потом в какой-то миг Либермана пронзало, что это всего лишь сон и что скоро, очутившись в реальности, он будет опять и опять терзать себя и просить у самого себя забвения, как под пытками молят о казни. И ему страстно не хотелось просыпаться… Ну ещё немного, чуть -чуть бы ещё побыть вот так, в блаженности, в эйфории освобождения, держа в руках испускающую глубинное мерцание голову языческого бога…
Не хотел! Страстно не хотел!.. И однажды не проснулся…
Его хоронили свежим весенним днём, и когда начали засыпать могилу, о крышку уже присыпанного землёй гроба у самого изголовья глухо ударился твёрдый ком. Он мало чем отличался от других кусков влажной весенней земли: такой же тёмный и бесформенный, но это была она — нефритовая голова Адониса.

ЭПИЛОГ
Воскресным утром меня разбудил телефонный звонок. Звонила дочь моего давнего знакомого, с которым я до иммиграции несколько лет работал в одном институте. Известие было неожиданное и пренеприятнейшее: несколько часов назад он умер. Непонятно отчего: не болел, ни на что не жаловался. Просто не проснулся. Приехала «скорая», врач констатировал смерть, и покойника увезли на вскрытие. (На следующее утро вместе с телом мне выдали заключение о смерти, в котором была довольно странная запись: «естественная смерть от невыясненной причины»).
Женщины были в глубочайшем шоке: никого из близких и родственников, кроме тёти, маминой сестры, пожилой больной женщины, у них здесь нет. А её сын заявил, что на похороны, конечно, приедет, но заниматься организационными вопросами у него нет времени, а материальными — средств. Что делать, к кому обращаться, дочь не имела ни малейшего представления. Мама в полуобморочном состоянии, её нельзя ни на секунду оставить, плохо с сердцем, пришлось вызывать ещё одну «скорую», для неё, хорошо ещё, что тётка забрала малыша, да она и сама ничего не соображает, с ног валиться — такое горе! Соседка позвонила в похоронное бюро — там такую сумму заломили!.. Откуда у них деньги? Она, конечно, отдаст, когда найдёт работу, соберёт — отдаст. Но сейчас! Что делать сейчас!? Она ко мне обращается, потому что мама сказала: Борис — папин друг. Больше не к кому…
Какие разговоры — помогу, конечно. «Друг» — громко сказано, но это большой роли в таких вещах не играет. Грех не помочь в такую минуту.
В последний раз я видел Либермана в начале августа. Он жил у нас три недели, пока мы с Викой мотались по Европе. Я отвёз его домой, и после этого мы с ним не общались. Видно было по нему, что дела у него неважнецкие. Мне всё же было, честно говоря, начинать полегче. Во-первых, я лет на десять моложе. И специальность у меня другого сорта — прикладная. И приехал с каким-никаким — языком. Кое-что чирикал, и других мог понять. Позанимался, сдал экзамен, получил лицензию. Начал с лаборанта. Огляделся и кое в чём разобрался. Оказалось, в моём деле есть возможность развернуться. Оказалось, очень актуальная это вещь на текущий момент. И не сказал бы, что американские специалисты — ах, ах! Во всяком случае, лучше себя не встречал. Хотя в Америке фактор «лучше-хуже» не так уж много чего стоит. Подкопил, взял ссуду в банке, арендовал помещение, купил оборудование и реактивы, нанял человека, и поехало… Через два месяца заказов было под завязку. Я делаю анализы и даю заключения на содержание примесей в различных вещах: от пищевых продуктов и лекарств, до компонентов дорожных покрытий и сточных вод. Очень здесь жёсткие нормы на этот счёт, и без бумажки, что в продукте того-то и того-то — столько-то, то есть, сколько положено и не больше, никуда не сунешься: не продашь, не изобретёшь, не построишь. Много заказов на определение содержания свинца. Они на свинце здесь сдвинуты. Везде он им мерещится. Даже есть юристы, которые карьеру и капитал сделали исключительно на исках по повышенному содержанию свинца. Через пару лет я смог уже купить дом в спокойном месте подальше от сумасшедшего Нью-Йорка, но не настолько далеко, чтоб слишком уж долго добираться до своей лаборатории; отличные машины себе и жене, а сына отправил учится в очень престижный университет, что весьма недёшево.
Держусь. Как до предела натянутая струна. Потому что знаю: падать вниз — ох, насколько тяжелее, чем сидеть внизу и не рыпаться…
Ну, да ладно, речь о другом… Подъехал я к нашему ребе, объяснил ситуацию: хороший человек умер, большой учёный, только очень бедный; семья здесь недавно, ничего не знают, не понимают, не могут — убиты горем, плачут… Договорился: процедура, участок на нашем кладбище, это от моего дома буквально в двадцати минутах ходьбы, всё, считай, за символическую плату. Заказал автобус-катафалк, нашёл людей выкопать могилу — что мог, сделал. Чист.
Собралось человек десять, включая ребе и его помощника. Могилу вырыли на новом только осенью расчищенном участке. Здесь успели похоронить всего лишь одного человека, милейшую старушку. Рассказывали, что в молодости, да и потом, чуть ли не до пожилого возраста она была редчайшей красавицей. Её жених, её первая любовь, погиб в самом конце Первой мировой, и больше она никогда ни на кого из мужчин не взглянула, хотя многие, блестящие и знатные, сходили по ней с ума. Ей было изрядно за девяносто, когда она умерла. Она никуда не хотела отсюда уезжать, несмотря на то, что её близкие родственники, клан миллионеров, жили в Калифорнии и звали её к себе. «Я здесь родилась, я здесь прожила жизнь, я умру здесь», — говорила она.
После молитвы я сказал несколько слов. Искренне. Очень было жаль Либермана. Он был умница и добрая душа. Он был, как дерево, которое не подлежит пересадке. Вдова и дочь не плакали: слёзы у них за сутки истощились.
Как это положено по традиции, все бросили в могилу по несколько горстей земли. Моя ладонь нащупала в куче влажного грунта твёрдый круглый и довольно тяжёлый предмет. Я хотел, было, отбросить его в сторону, но потом рассмотрел повнимательней. Угадывалось, что это была стеклянная или фаянсовая мужская голова. Вероятней всего, деталь какого-то украшения или часть крупной статуэтки. И я бросил её в могилу поближе к изголовью гроба: покойный всю жизнь возился с этими цацками и страшно их любил. Пусть хоть эта останется с ним навсегда…

1994 г. Нью-Йорк

0 комментариев

  1. mihail_lezinskiy

    Очень хорошая повесть , написанная в реалистическом духе . К сожалению , печальная . О судьбе не преуспешего эмигранта .
    Конечно , написана не без недостатков , но они мелкие , такие , что Автор , даже не включая в работу мозговые извилины , тут же с ними разбёрётся . Попалось несколько «вшей «: «оставшись … оказавшимися … начесавшись…. кинувшемуся приватизировавшим «…
    А могло бы у Либермана , — это главный герой повести ! — и по другому жизнь сложиться , имей он другой характер .
    «Через неделю из редакции пришёл чек на сто долларов, и Либерман сразу же принялся за статью об истории археологии «.
    И с нефритовой головой Адониса ему … Если не повезёт в жизни так и не повезёт — эмиграция тяжёлая штука ! Говоря образно по пословице : «не повезёт , на родной сестре триппер схватишь !»
    Повторюсь , драматическая повесть Леонида Раева написана воистину художественным языком .

  2. aksel

    Одна деталь показалась сомнительной: «древнеримские поселения» на территории современной Молдовы. Как мне кажется, эта территория не входила в провинцию Дакия, и римские колонисты не селились за Прутом.

  3. zlata_rapova_

    Раз уж речь зашла об истории, позвольте и мне высказаться. Район Днестрово-прутского междуречья входил в зону влияния Рима и там проживало гето-дакское население.
    С уважением, Злата Рапова

  4. aksel

    Соглашусь с Вами в том, что за Прутом население было во 2-м веке н. э. гето-дакским, однако, на мой взгляд, некорректно говорить о «древне-римских поселениях» в этом ареале. Точнее, по моему, говорить о варварской культуре гетов, испытавшей на себе, в силу близости рубежей Империи, мощное влияние античной цивилизации. Затем в этих местах господствовали сарматы, позднее пришли славяне, а затем, наконец, — романизированные волохи, которые, дойдя до Днестра, постепенно ассимлировали славян.

  5. leonid_raev

    Браво, друзья! Восхищен вашей эрудицией. Что касается моих исторических источников, то ими послужила весьма общая, недетальная, информация, полученная от прототопипа моего героя (покойного ныне, к сожалению, професора МГУ, археолога), который, по его словам, в молодости участвовал «на территории Румынии и Молдавии (тогда еще) в раскопках древнеримских поселений». За шо купыв, как говориться. Спасибо за прочтение, хотелось бы, правда, услышать мнение не только по поводу мелкой археолого-исторической ссылки.

Добавить комментарий