№ 258 Без названия. Индивидуальная заявка


№ 258 Без названия. Индивидуальная заявка

На смерть Василя Быкова

Остановилось сердце. Отошла
Какая-то божественная клемма.
Была гроза над городом бела
И русы наши головы. Трирема
Воинственной системы «грузовик»
Под бело-красным — запрещённым — шёлком
Влекла тебя вдоль Минска – напрямик
В Историю – сквозь дождик и хрущобы.

Остановилось сердце. Отошло,
Устав стучать на дружеской чужбине,
Устав писать славянское ФИО
В немецко-финской паспортной латыни,
Устав смотреть на хамство во плоти
И во главе страны, омытой кровью,
Устав невыносимый крест нести,
Невежеству внимая и злословью.

Остановилось сердце. Отошёл
Твой дух в покой и в умиротворенье.
Прервался фарс, на миг умолкло шоу –
На смертный миг, на вечное мгновенье;
Ты снова был не старец, а солдат,
С прокуренной улыбкой доходяга, —
Тот самый однокашник, сын и брат,
От школы прошагавший до Рейхстага.

Остановилось сердце. Отошли
Питательные жизненные соки
Тобой воспетой огненной земли.
Сошёлся люд – и повод был высоким:
В такие дни пронзительная нить
Натянута меж душами и Богом;
Сегодня мы пришли – не хоронить,
Но проводить – в далёкую дорогу.

Двадцатый век

Двадцатый век, двадцатый мой, двадцатый!
Мгновенный, огнестрельный, угловатый…
Упрямо мне твердят, что прошлый ты, —
Но ясно вижу я твои черты.
Повсюду слышу я, старик двадцатый,
Твой монолог – командный, бесноватый.
Твоих костров не гаснут огневища,
Твоих скандалов глотки не молчат.
Твои брюшины пухнут и урчат.
Твои брючины – ружья – голенища –
Наглажены – начищены – блестят.
Твои вожди улыбчивы и споры,
И палачи – подслушивают споры,
То там, то тут смыкаются в отряд.
Двадцатый век, двадцатый снег, двадцатый!
Как сталинская рожица, усатый, —
Ужели ты навек ушед с Земли?
Ужели рассорИлся ты вдали?
Нет, гулок шаг, и взор остёр и цепок.
В Москве – пиры и возрожденье кепок,
Парламент – как синоним бардака.
Закон ЗК и вольница ЧК.
Двадцатый век, двадцатый бег, двадцатый,
Остановись в преддверии конца ты,
Взгляни вокруг и оглянись назад:
Всем прадедам моим ты вбил по пуле,
А их твои исканья обманули.
И я с тобой расстаться был бы рад,
Да не могу – двадцатый грех, двадцатый…
Меня с собой в могилу не зацапай!
В нас кровь одна, да разные сердца.
Мучительно – но я срываюсь с корня,
Некормленый, а всё же – непокорный, —
Я – двадцать перв! Я больше не двадцат!

Харбин, которого нет

Ты теперь повзрослел, возмужал и раскинулся –
Богатеют и в небо ползут этажи.
Полстолетья, как вычтены, списаны в минусы –
И славянская речь, и колючий пиджин.

Внешне – тот же, от центра до ветхой окраины:
Питер в сопках Манчжурии, город-проспект;
Изнутри ты – чужой: православная хрАмина,
А заходишь – музей коммунизма… Эффект!

Ты красив и отвратен, и сладко и больно мне
Видеть радугу люминесцентных обнов.
От земли до креста шит знакомыми формами,
Содержаньем китайским налит до краёв.

Распрощаемся тихо, сударыни-судари,
Без салютов и спичей, без гимнов и од.
Здесь когда-то стоял русский город на Сунгари;
Он ушёл, и уже никогда не придёт.

Вдоль по круглой Земле, во вторичном гонении,
Разлетелись твоих перекрёстков послы –
Вольный город Харбин, полоса отчуждения,
Русский Китеж, которому некуда всплыть.

Памяти московского поэта Юрия Фомина

На Земле удержаться… скандалить, хитрить, унижаться –
Наплевать – удержаться б! Увидеть, растратить, урвать!
Кто-то входит в историю точным красивым абзацем,
Кто-то – рядом со входом снуёт из застолья в кровать.

Остаётся признать – только Небо Поэту под стать.
Вольный ветер из чёрного неба – принёс и унёс Вас.
А Поэт на Земле никогда не дотянет до ста, –
Свыше ста — начинается хаос, а вовсе не космос.

И, уютных полна уголков, и наваяна грубо,
Рассекает планета – на зависть любым кораблям.
Мы – вцепились — кто чем, а Поэту даны только губы.
И не держит, не держит, не держит Поэтов Земля.

Застрелился… хрустнул лом металла,
И плеснуло о стену кнутом.
Булькнуло – и ничего не стало:
Ни «вчера», ни «нынче», ни «потом».

Так пугало: что же будет – э т о?
Боль и сумрак? Мрак? И что – з а т е м?
Нет ответа – не из-за ответа, —
Из-за непоставленности тем.

Потечёт строка газетным ядом:
Пошляки, деляги и глупцы,
Кто бывал, кто был и не был рядом –
Все вонзят в историю резцы.

Дым рассеют. Форточку откроют.
Отошлют посыльного ко мне.
Перетянут кресла. Пол отмоют.
Зашпатлюют прочерк на стене.

В дверь пойдут за гробом, как за флейтой –
Будет рокот долгий и густой;
И венки прикрепят клейкой лентой,
И оставят комнату пустой.

Лунный герб со светлой полосою
Шлёпнет на полу свою печать.
Мы вдвоём с простреленной душою
До утра останемся молчать.

Я помню дни, когда беда
Жила от сердца в двух шагах.
Как счастлив я бывал тогда
И как неистов на стихи!
Мне удавалось иногда
Излить в тетрадную лохань
Бесхлебье горького труда
И горе мелочных стихий.

Достаток укрепляет быт,
Достаток укрупняет плоть –
Так нелегко аскетом быть,
Глазеть на смерть через висок…
Но в дни сердечной колотьбы
Во мне не таяло тепло –
Я знал единственную быль:
Чем горше век, тем слаще слог.

Чем ярче слог – тем жёстче век,
Чем строже Бог – тем звук точней.
Бедой пронзённый человек
Перед величием стихов
Не затворит усталых век,
Не убежит в пустыню дней.
И огнедышащей молве,
И топотне мирских грехов

Лишь ты, Поэт, способен дать
Пусть не отпор, но – оборот;
Оксюморон «герой труда» —
Он про тебя, антигерой.
Лишь ты растеплишь холода
Душевных бурь, пустых невзгод
Не бочкой с надписью «Еда»,
Но точной рифмою одной.

Пиши, Поэт! Вертись юлой,
Не раболепствуй по венцу,
Свои стихи носи с собой
И не скачи в чужом седле,
Не сквернословь – не сквернопой!
Молись не богу, но – Творцу.
И каждый день, и в час любой
Готовься к славе и к хуле.

Две ночи в старой комнате моей –
Две ночи кряду, к чёрту, мне не спится!
И сапогами прошлое стучится,
И волны памяти колышут пену дней.

На что мне хоровод былых теней,
Былых речей пронзающие спицы?
Там, за окном, хохочет ночь волчицей, —
И нету никакого сладу с ней.
И я лишён заветных полномочий –
Как вырвать языки у этой ночи,
Наклеить на уста её печать?

Так просто днём крутиться в настоящем,
Быть молодым, бессовестным, звенящим, —
Но как мне ночь заставить замолчать?!

Из тёмной комнаты – по уличным
Огням – глазищами палю!
Там фонари шажком прогулочным
Снуют меж лужами…
Там тополя в бреду полуночном
Листву вздымают, как салют –
А, может, метят в небо дула чьи
Стволами дюжими…

В недобрый час – меня заметили
И рассекретили мой ДОТ;
Я на луче – как бык на вертеле,
И пахнет жареным…
За неприятие – в ответе ли?
Иль ночь – не та? Иль я – не тот,
Кто нужен ночи? Только, верьте мне,
Огнём ужаленный –

Я просто так не сдамся полночи,
Я буду драться до конца!
Мне некого просить о помощи,
Но – выть на дыбе ли?!
Пролейся, дождь, огнём осколочным!
Тьмой тьмущей – выколи глаза!
Сгорим – и будет утро солнечным –
По нашей гибели!

Односложное

Лил лют норд-ост.
Артём Весёлый,
«Россия, кровью умытая»

Вновь снег лёг в наст.
Враз, в час – лёг снег.
Год длит лёд в нас,
Мнёт нас льдом век.

Мнит век нас льдом.
Лёд – синь. Век – сер.
Всю жизнь – не то,
Но жив, как все,

Я – раб. Раб – груб,
Раб – скуп, раб – нищ.
Дрожь бьёт – зуб в зуб.
Пуст быт дня днищ.

Но пусть пуст кров,
Пусть жизнь вкось, вкривь –
Я пил сласть слов,
Я пел гимн рифм.

Прочь, плен, прочь, мех!
Шёлк! Лён! Креп-фай!
Сквозь мглу зим – смех!
Мгле – в март, нам – в май!

Долгий взор у женщины Востока
Зеленей, чем струи у Арагвы,
Холоднее волн её нагорных,
Горячее крови сарацина,
Слаще зрелой патоки смоковниц,
За рукав текущей по ладони,
Злее тьмы жестокосердых гуннов,
Вскачь пересекающих Танаис.

Долгий взор у женщины Востока
Затаил обвалы и лавины –
Страшно в этих омутах зелёных
Глаз своих увидеть отраженье, —
И, веками скрытая от мира,
Словно вулканическая лава,
Тлеет первородная стихия
В долгом взоре женщины Востока.

Но ничто не выдаст горькой страсти –
Ни дыханья шелест, ни порывы
Рук натруженных, ни стана содроганье,
Ни улыбки прочерк мимолётный, —
Всё строга она и молчалива,
Всё верна супругу и Аллаху,
Лишь горят смарагдовые угли
Под смиренным пологом хиджаба.

Из ущелья тонкого Арагва
Выскользнула родником колючим –
Слепо натыкается на камни,
Что-то там журчит себе, лопочет,
Бликами небесными играет, —
А глядишь – она уже окрепла,
Поутру блистает юным телом,
Деловито точит побережья;
А глядишь – и откричало эхо
Узкого высокого ущелья,
Русло тянет вширь и клонит к устью,
И пологий мох долины дикой
Навсегда глотает жар стремнины.
Так бегут, не иссякая, волны,
Только иссякают сны и годы
В долгом взоре женщины Востока.

Вариации с Луной

Вся эта ночь – с пробоиною лунной
В небесном днище, с бьющим током света
Из неподвластной слову глубины,
И праздника встревоженные струны,
И Рождества морозные приметы –
Одной Тебе посвящены.

И на живые пуговки созвездий
Застёгнутый неровно Млечный Ворот,
И спелый наст, хрустящий кожурой,
Таинственные возгласы предместий
И трущийся о ноги чёрный город –
Посвящены Тебе одной.

Моя тоска январского настоя,
Стихов и слов несмелые сюжеты,
И каждый закуток в моей судьбе –
Тебе, моя улыбчивая Хлоя,
Любительница музыки и света –
Посвящены одной Тебе.
* * * * * * * * * * * * * * * * * * * *
Вся эта ночь – с пробоиной Луны
В небесном днище, с бьющим током света
Из неподвластной слову глубины, —
Вот эта ночь, и Рождество вот это,

И тихие Вселенские края,
И дышащих созвездий многоточья –
Вся эта ночь, вся эта жизнь – Твоя,
И наша — если ты захочешь.

Синей пастой чиркнул крестик на запястье –
То ли в полдень, то ли в ранешнем часу,
Мимоходом – чиркнул крестик на запястье.
Синим венкам оказался он «к лицу».

День топтал меня, кипящий и кромешный,
Рассыпал мой путь на тысячи дорог,
Сотни лиц мелькнули мимо – и, конечно,
Крестик утренний свой символ не сберёг.

Что за синий уголок рука хранила?
Что ты значишь, заколдованная весть?
Я спрошу под вечер помощи у милой –
Не могу, мол, эту рукопись прочесть…

Но, взглянув в глаза единственной из женщин,
Вдруг пойму иероглифику свою:
Это значило – не больше и не меньше –
Не забыть сказать, что я тебя люблю.

Деревня раскрыта на первой странице – погост.
Коровы угрюмо жуют свою горькую нению.
У местного гнуса и тьмы я – единственный гость,
И я даже рад насекомому грустному пению.

А кто, — безымянные холмики сочной травы,
По вам, — деревенским трудом истончённые кости, —
А кто же ещё, кроме гудом гудящей братвы,
Отслужит обедню по вам на заросшем погосте?..

Вот в этом углу, под колючим сосновым крылом,
Под шанцевый стук и серьёзные вздохи коровьи,
Залягу и я, чтобы стать этим самым углом,
И эту сосну водрузить у себя в изголовье, —

И так воплотиться надолго – в траве, в мошкаре,
Кусая коров и слепого печального Цербера,
В дождём обезличенном фото, в междатном тире,
В нечёткой строке на холмах деревенского севера.

Антильские острова

Что за дивное диво – Антильские острова!
Горьковатый голландский сладок в устах мулаток.
Звёзды тонут в волнах, но небесная острога
Их упрямо ловит и вешает на экватор.

Распластайся под ночью и пей, и считай до ста
Миллионов звёзд, или пой, расслезив глаза, о
Темногрудых красавицах города Виллемстад,
Златобедрых гетерах острова Кюрасао.

Не сердись, что я этим чужбинам даю твоё
Безрассудное имя, милый домашний берег!
Что слезою меня Атлантический водоём
Может враз смахнуть на любую из двух Америк,
И, надравшись рому, галдящие гуарани
Меня бросят за борт – просто для развлечения…
Вопреки и во имя, солёный панцирь, храни
И влеки меня к дому тёплым густым теченьем.

Ну, а если хлебнуть мне всё-таки суждено
Непропойные вёдра лёгких из ночи дальней –
Не хотелось бы падать на это цветное дно,
Не хочу быть пустым кораллом в кусте коральем!

Ты пронзи и меня, тринадцатая параллель,
Перебравшего волн – зачерпни, Орион, поскорей за
Подбородок, за шиворот – вытяни, скромно наклей
На небесную карту, в окрестности к Бетельгейзе.

С вами, бОльшие братия, Ригель и Беллатрикс,
Наступлю лучом на Антильское побережье.
Хорошо бы вон тех бледнотелых чужих девиц
До хрустящей корочки местных – допечь, донежить!

Ослик

Наша жизнь зависит остро
От живой воды проточной.
По песку идти непросто,
Но в конце пути – источник.
Ослик мой жарой измотан,
Я же сам – почти что сдал.
Шевелиться неохота,
Но в конце пути – вода.

И доколе сил достанет
Ставить ногу за ногою, —
В этом диком Туркестане
Мы не сгинем ото зноя.
Жажда, пот, песок, усталость –
Затрудняют в жизни путь.
Я, конечно, сомневаюсь,
Ну а ослик мой – ничуть!

Он взвалил меня на плечи,
Нацепил тюки на спину,
И бредёт воде навстречу
Сквозь барханы и кручины.
Что ты скажешь, зритель грубый?
Ослик – глупый? Бог с тобой!
Ведь покуда ослик – глупый,
Вот потуда я – живой.

Ну, а если обессилит
Верный мой челнок пустыни,
Брошу пошлый и спесивый
Мир наживы и гордыни
И в пути нелёгком нашем
Подопру его плечом, —
Потому что делал так же
Мой трудяга-ишачок.

Для чего же жить на свете,
Полном грусти и мирАжей,
И терпеть лишенья эти
И упорствовать, и даже –
По пескам – чего же ради
Топать топотом копыт?
Вы у ослика узнайте –
Он вам лучше объяснит.

Ель не должна быть выше дома –
Гласит примета старины;
Переросла – и жди содома:
Несчастья, голода, войны…

С годами суеверя реже,
Но, помня о завете том,
Я ель упрямую не режу
А лишь – надстраиваю дом.

Добавить комментарий