1
«Во всем этом не согрешил Иов и не произнес ничего неразумного о Боге.»
Иов, 1:22
Год 1998-й, Украина, Донецк. Морозным зимним вечером я иду в сторону городского автовокзала. Там должно быть тепло, и есть надежда разжиться едой и куревом, а если повезёт, удастся немного поспать. Не повезёт — пойду в Церковь или в милицию. У меня нет больше сил в одиночку бороться за жизнь.
А что Церковь? Ну, накормят разок… Могут помочь вещами. Но ведь не приютят? Нет, Церковь меня не спасёт…
Милиция — вообще последнее дело. Там сразу — спецприёмник, санобработка и… в детский дом. Опять этот кошмар? Другой детдом не предложат: он здесь единственный на весь город. Месяц назад сбежал оттуда. Думал навсегда. Неужели придётся вернуться? Променять свободу на издевательства? Да ещё и по собственной воле! Б-р-р-р… Лучше не думать об этом. Может, удастся пристроиться на вокзале? Хорошо бы…
Чем ближе к заветной цели, тем злее становится ветер. Его порывы швыряют в лицо рой мелких снежинок, вынуждая отчаянно тереть слезящиеся глаза и время от времени останавливаться, чтобы перевести дыхание. Холодный воздух легко проникает под мою несуразно большую куртку с чужого плеча. Ничего не поделаешь: молния застёгивается только до половины, и чтобы ветер не студил грудь я потуже затягиваю старенький шарфик.
В просторном, ярко освещённом и тёплом зале ожидания, неподалёку от справочного бюро, стоит монашенка с ящиком для сбора пожертвований. Монотонным голосом она бубнит проходящим мимо одну и ту же фразу: «Люди добрые, подайте, Христа ради, на восстановление Храма Пресвятой Богородицы…».
Мне хочется есть. Попросить у неё денег? Пусть поделится, «Христа ради». Видел, как она проводила меня взглядом, когда я с порога юркнул в буфет. Не могла же она не заметить, как через минуту я пулей вылетел оттуда не солоно хлебавши?
Толстая сварливая уборщица привокзального буфета вмиг прогнала меня от картонного ящика, в который сваливают объедки со столов:
— Ну-ка, убирайся отсюда, тварь проклятая! Шляешься тут — людям аппетит портишь. А ну, пшёл вон! Да вы не заступайтесь за него, мужчина, он вчера вот так же крутился здесь между столов, а потом по карманам у пассажиров принялся шарить.
Вот, сука! Послать её куда подальше? А что это даст? Ещё милицию вызовет… Что ж, буду оправдываться:
— Я зашёл сюда первый раз в жизни, и вы не могли меня вчера видеть.
— Кому сказала, убирайся! У-у-у, паразит! Ещё раз увижу — милицию вызову!
Она приближается с угрожающе поднятым веником, и я убегаю. Милиция мне ни к чему. Пока их нет, можно гулять по вокзалу и греться. На улице разыгралась нешуточная метель, и к тому же слегка подмораживает, а тут, как в раю. Только есть очень хочется…
Мой куцый шарфик, обмотанный не только вокруг шеи, но и даже выше, по самый нос, на морозе покрылся корочкой льда. Теперь лёд растаял, и шарф сделался холодным и влажным. Нужно бы его посушить, но негде… В здании нет ни одной батареи: обогрев идёт за счёт тёплого воздуха, поступающего через решётки над входом. Значит, пусть сохнет на мне. Только бы не выгнали на улицу…
От скуки начинаю наблюдать за монашенкой. Высокая, тонкая, в длинном чёрном пальто и с лицом, закутанным в такой же чёрный платок, она продолжает монотонно бубнить, выпрашивая подаяние. Ящик висит у неё на груди, но она всё равно придерживает его руками. Сверху он прикрыт крышкой с прорезью для денег, запертой небольшим навесным замочком. На лицевой стороне ящика изображено распятие. Большая часть пассажиров равнодушно проходит мимо. Но иногда ей подают: в основном металлические деньги, изредка – бумажные. Металлические падают внутрь с характерным звоном, значит, дно ящика уже усыпано монетами. А ведь там есть ещё и бумажные деньги! Это же сколько жратвы можно купить на эти пожертвования?
Глазея на монашенку, в очередной раз вспоминаю поднос с беляшами в буфете. Такие пышные толстячки с золотистой зажаренной корочкой, уложенные аккуратными, ровными рядами. И в несколько слоёв! А этот запах!!! Я вошёл как раз в тот момент, когда поднос только-только устанавливали поверх буфетной стойки. Должно быть, беляши были с пылу с жару, потому что был виден едва заметный парок, поднимавшийся кверху. Горяченькие, жирненькие, начинённые сочным мясом с лучком — после такого лакомства руки долго будут пахнуть вкуснятиной. Можно будет понюхать ладошку и ещё раз мысленно пережить этот блаженный процесс от начала до конца. А ведь я даже и не приблизился к этому подносу. Облизнулся и полез в помойный ящик… Сука, уборщица… Мог схватить несколько штук прямо с подноса и убежать — хрен бы она меня догнала… И мужик бы этот не побежал. Оно ему надо? Мог заграбастать штуки три-четыре в одну руку и столько же — в другую. Вот бы наелся! Хотя нет… Они же горячие… Обжёгся бы, да выронил…
— Тётенька-монашка, подайте мне, пожалуйста, Христа ради, сколько не жалко!
«Пожалуйста-Христа-ради-сколько-не-жалко» – это мамина фраза, я хорошо это помню.
Монашенка с удивлением смотрит на меня сверху вниз, вероятно, не в силах понять, а хорошо ли это: просить у просящего? В это время мимо проходит вереница пассажиров, направляющихся к отходящему автобусу, и она спешит адресовать им свою дежурную фразу: «Люди добрые, подайте, кто сколько может на восстановление Храма Пресвятой Богородицы!»
Мне хочется беляша. За один беляш я готов сотворить всё, что угодно. Поэтому — будь, что будет! Я пристраиваюсь рядом с монашенкой и протягиваю серую от грязи ладонь проходящим мимо людям:
— Подайте и мне, пожалуйста, Христа ради, сколько не жалко!
Несколько монеток со звоном падает в монашеский ящик — моя же ладонь остаётся пустой. Дождавшись, когда людской поток иссякнет, монашка выговаривает мне полушепотом и скороговоркой:
— Быстро уходи отсюда! Сейчас придёт наш старший и сдаст тебя милиции. Он заплатил за это место, а ты нагло влез и пользуешься! Ты знаешь, сколько они берут за право на подаяние? Вот он, уже идёт сюда, видишь батюшку с крестом? Погоди, я ему всё расскажу, и он отведёт тебя в отделение!
Я срываюсь с места и убегаю в кассовый зал. Тут тоже тепло. Небольшой ларёк в дальнем углу торгует сосисками и кофе. Замерев, наблюдаю, как продавщица надрезает булочку сбоку, вкладывает туда только что извлечённую из кипящей воды сосиску и поливает её горчицей из пластиковой баночки. Картонная коробка для объедков, стоящая рядом с ларьком заполнена стаканчиками из-под кофе и салфетками. Ничего интересного там нет. Буду ждать: мне спешить некуда. Усевшись на корточки чуть поодаль от единственного столика, я начинаю караулить удачу.
Спустя некоторое время, к ларьку подходят мужик, женщина и их сынок, упитанный хлопец моего возраста. Они заказывают каждому по сосиске в булочке, пацану — без горчицы. Мужик берет себе пиво, а его жена и сын — по стакану кофе с молоком. Представляю, как здорово запивать такой бутерброд кофе, который ещё и с молоком… Пока они едят, я наблюдаю за ними с неприязнью. Пацан какой-то странный… Почему он так медленно ест? Ещё и выпендривается… Я пересаживаюсь поближе, чтобы слышать, о чём они говорят. Ага, понятно, ему не нравится кофе с молоком: он хотел газировки, а молоко он, видите ли, ненавидит с детства. А я вот не успел возненавидеть с детства молоко. Сосиски тоже не успел… И беляши!
Так… Теперь он уже не хочет и сосиску. Мать интересуется, не доест ли её папочка? Папочка сообщает, что лучше бы ещё бутылку пива. Мамаша начинает ворчать по поводу пива. Пацан смотрит, куда бы выбросить остатки бутерброда? Всё… Моё терпение лопнуло! Я решительно подхожу к ним:
— Можно, я доем?
Они дружно замолкают и начинают сверлить меня взглядами. Наконец, папаша вопросительно смотрит на жену, та поспешно забирает у своего отпрыска объедок и кладет его на самый краешек стола, поближе ко мне. Туда же ставится наполовину недопитый стакан с кофе. После этого они молча и дружно двигают в сторону выхода.
Ну, и ладно! Зато теперь у меня есть ужин! Я присаживаюсь на пол, прислонившись спиной к боковой стенке ларька, и приступаю к пиршеству. Теперь главное — не спешить… Надо же, кофе ещё совсем горячий…
Как ни настраиваю себя растянуть удовольствие, оно заканчивается до обидного быстро. С сожалением выбрасываю бумажный стаканчик в стоящий рядом ящик, закрываю глаза и продолжаю сидеть, поджав колени к подбородку, — в такой позе можно немного подремать. Когда прогонят, пойду стрельну сигаретку у пассажиров.
Только я начинаю засыпать, меня будит женский голос:
— Эй! Проснись! Ты живой?
Я вскакиваю, как ошпаренный, и вижу стоящую рядом продавщицу ларька.
— На вот, угощайся. Только после этого дуй отсюда, чтобы рядом с точкой не ошивался, а то клиентов мне распугаешь. Развалился тут, как на пляже, а у людей аппетит портится.
Она протягивает мне бутерброд с сосиской и стакан кофе.
— Спасибо… Я сейчас уйду… Вы не думайте, я вам не буду мешать…
Необходимо показать ей, что я послушный. Как знать, возможно, придётся провести тут несколько дней, тогда такое знакомство будет совсем не лишним. Глядишь, ещё разок угостит…
Я забираю нежданно свалившееся на меня лакомство и иду в сторону закутка между кассами и выходом на посадочную площадку.
Какая удача! С удовольствием откусываю первый, такой аппетитный кусок бутерброда, делаю глоток обжигающего, сладкого и очень ароматного кофе… И в этот момент, откуда ни возьмись, появляется девчонка моих лет, такая же чумазая и оборванная:
— Оставишь немного?
— Угу.
— А кофе?
— Оставлю.
Молча, с сожалением, наблюдаю, как она приканчивает остатки моего честно заработанного ужина. Сам не знаю, почему я не послал её куда подальше? Она допивает остатки кофе, а я интересуюсь:
— Ты кто?
— Светка.
— Откуда?
— С завода.
— С какого ещё завода?
— Живём мы там.
— Кто мы?
— Девчонки, пацаны… И ещё один парень со своей подружкой, он у нас старший…
Значит, интуиция меня не обманула, когда я поделился с ней ужином. А если прибиться к их компании? Я знаю такие поселения… Так живут свободные люди… Захотел — ушёл, не захотел — остался. Всё общее, всё по-честному… Лишь бы старший был человеком. Если командир нормальный, всё остальное можно вытерпеть, даже мне, волку-одиночке… Иногда и одиночки прибиваются к стае, чтобы выжить…
— Светка, а ваш старшой человек или скотина?
Она кривится:
— Ты чего? Он справедливый… Если бьёт, то за дело…
— А места там много?
— Места много. Только еды нет и с дровами плохо.
— К вам можно?
— Пошли, спросим. Наверное, можно. Недавно пацан один пришёл беглый, теперь живёт с нами. У Юрки спросим.
— Это ваш старший?
— Ага.
— Далеко это?
— Не очень. Так что, идёшь?
— Пошли, посмотрим…
Нужно увидеть их стаю своими глазами. Не понравится — развернусь и уйду. А там, глядишь, и всё сложится. Ещё вся зима впереди…
От конечной остановки автобуса до завода примерно полчаса ходьбы. Полная луна тускло высвечивает очертания разбитой проходной, местами разрушенного забора и нагромождений какого-то хлама, заметённого снегом. У самого входа из темноты неожиданно возникает стая собак. Бешеный лай заставляет меня остановиться и замереть от страха. Но девчонка подаёт голос и свора постепенно успокаивается. Мы идём дальше, теперь уже в сопровождении собачьего эскорта.
Корпуса и цеха зияют выбитыми окнами и распахнутыми настежь воротами. От проходной протоптана узкая тропинка, слегка припорошенная свежим снегом. Впереди идёт Светка, я топаю за ней, сзади семенят собаки. Тропинка приводит нас к открытым воротам, через которые мы попадаем в огромный цех. В кромешной тьме Светка ориентируется вполне уверенно. Лавируя между грудами ящиков и хлама, мы движемся в направлении еле заметного огонька в глубине строения.
Невысокая металлическая лестница ведёт на площадку, расположенную на уровне второго этажа. Я вижу силуэт двери, за которой слышны голоса. Светка толкает дверь, и мы оказываемся внутри довольно большого помещения, когда-то служившего конторой при цехе. Внутри полыхает костёр и сильно пахнет дымом. Если бы не смрад, можно было бы сказать, что тут вполне уютно и относительно тепло. Ничего страшного, к этому можно привыкнуть. Сизая пелена чревата разве что кашлем да слезами. Вокруг костра – сгорбленные фигурки обитателей ночлежки.
Светка деловито докладывает:
— Юрчик, я ещё одного привела. Можно?
Парень, сидящий спиной к двери, вместо ответа командует мне низким и хриплым голосом:
— Иди к огню, новенький, рассказывай…
Слегка растерявшись, я невпопад переспрашиваю:
— А, чо?
Юрчик мгновенно реагирует:
— Барабан через плечо! О себе рассказывай! Ты думал, вечернюю сказку для малышей?
Все начинают смеяться, а я усаживаюсь поближе к огню на стоящий поблизости деревянный ящик. Протянув руки к огню, делаю «умное» замечание:
— У вас тяга хреновая — дым глаза ест.
Старший меня осаживает:
— Ты, шкет, к порядкам не приучен. Старших надо уважать. Вошёл — представься. Вопрос слышал? Давай докладывай, кто таков, откуда и зачем… А про костёр и дым мы с тобой на моих именинах поговорим…
Сидящие у костра сдержанно хихикают. Юрка подмигивает:
— Смеются, знаешь, кто? Сильные, да умные. А ты слабый и глупый… Так что, давай, шпарь свою историю…
Я начинаю свой незатейливый рассказ, а сам тем временем присматриваюсь к сидящим у огня. Напротив сидит Юра. На вид ему лет пятнадцать. Смотрится солидно: здоровенные кулаки с разбитыми костяшками, татуировка, чумазое скуластое лицо, папироска в уголке рта, вязаная шапочка, надвинутая на глаза, телогрейка, ватные штаны с дырами на коленях, валенки. Левой рукой он прижимает к себе девчонку лет четырнадцати, одетую в огромную нейлоновую куртку, явно не её размера, спортивные, шерстяные штаны и кроссовки на босую ногу. Её голова несуразно обмотана шарфом, завязанным на затылке двойным узлом. Кроме Юры и его подружки, у костра ещё пятеро: трое ребят десяти-двенадцати лет и две девчонки такого же, как и я, возраста.
Юркина подруга небольшими кусочками режет ржаной хлеб и раздаёт его сидящим. Ребята насаживают хлеб на деревянные прутья и поджаривают его в пламени костра. Чайник с водой, наполовину зарытый в углях, потихоньку свистит, выпуская из носика струйку пара. В помещении довольно прохладно, несмотря на солидный костёр. Но если вспомнить уличную метель, можно сказать, что здесь царит настоящий рай. Самое главное, тут сухо, почти не дует и нет снега.
Мне кажется, мой рассказ никто не слушает. Обитатели каморки перешёптываются о чём-то своём, изредка хихикают, совершенно не интересуясь истоками моего сиротства и хронологией прошлых скитаний. Юрка производит инвентаризацию принесённого Светкой добра, его подружка занимается нарезкой хлеба и следит за тем, чтобы всем досталось примерно одинаково.
Когда я заканчиваю, Юрка произносит:
— Ясно. Тут все такие — хватит сопли размазывать. Если хочешь у нас остаться, надо работать. Закон суровый: день кантовки — месяц жизни. Тут все работают, кроме меня и Томки. Томке нельзя: она «с икрой», к тому же болеет. А мне опасно в город выходить, меня менты ищут за гоп-стоп. На всякий случай запомни: ты меня никогда не видел и ничего обо мне не слышал. Вякнешь лишнего — найду и убью. Есть такой закон: за стукачом топор гуляет… Летом мы с Томкой смоемся отсюда, но зиму надо перекантоваться. Куда ей сейчас?
— Я не трепло и работать буду, как все. Что надо делать? – уточняю я свои функции. Юрка поясняет:
— Завтра с другими пацанами пойдёшь за дровами. У нас всё просто: пацаны занимаются дровами, а девки носят из города жратву и курево.
Примерно так я и думал, наблюдая во время рассказа за тем, как Светланка выворачивает карманы и выкладывает из них окурки, баранки, недоеденные кем-то пирожки, нарезанные кусочки хлеба, сыра и копчёной колбасы. Томка тут же определяет принесённую еду в продуктовый склад, расположенный под одним из ящиков, а окурки передаёт для пересчёта и дележа Юрке.
Так начинается новая эпоха моей жизни, которую я уже никогда и ни при каких обстоятельствах не смогу забыть…
В январе, после Рождества, мороз резко усиливается и нам становится всё труднее и труднее поддерживать жизнедеятельность «семьи». Сложности нарастают буквально во всём, особенно, в заготовке дров. Во-первых, их запасы в окрестностях нашего жилища начинают иссякать; во-вторых, извлекать их из-под мощного слоя смёрзшегося снега — для нас, измученных холодом, недоеданием и болезнями, становится невыносимо трудно; в-третьих, резко возрастает их ежедневный расход. Да, и поездки в город за пропитанием даются нашим девчонкам тоже непросто. Единственное, в чём мы не испытываем недостатка, — это солярка. Недалеко от нашего цеха каким-то чудом сохранилась ёмкость, в которой имеется некоторое количество ценного для нас горючего.
Как-то утром десятилетний Виталька, парнишка с длинными, как у девочки, волосами, сообщает нам, что можно попробовать уйти на время морозов в церковь. Якобы, прошлой весной он жил при церкви, работал там по хозяйству, убирал, стирал, ходил в магазины. Однако, в какой-то момент его счастливая и размеренная жизнь дала трещину: у батюшки пропал кошелёк. Подозрение пало на Витальку, хотя он был совершенно ни при чём. Батюшка учинил ему допрос с пристрастием, настаивая на том, чтобы Виталик сознался и покаялся в грехе, а самое главное, чтобы он вернул деньги. Поскольку Витальке не в чем было сознаваться и неоткуда было возместить попу немыслимую сумму в сто гривен, допрос перерос в мордобой, таскание за волосы и «отлучение от церкви». В то время факт «отлучения от церкви» был расценен Виталиком двояко: плохо, что завершилась беззаботная и сытая жизнь, но хорошо, что в результате завершилась эта странная повинность периодически спать с батюшкой то у него на квартире, то прямо в служебных помещениях Храма.
Виталька уверен, что если перебраться в Храм, то батюшка не сдаст Юрку милиции. Но для этого Витальке надлежит покаяться в несуществующем грехе и возобновить сожительство с батюшкой. Поразмыслив, Юрчик решает пойти на этот шаг, поскольку неотвратимо приближающийся срок Тамаркиных родов вызывает у него сильное беспокойство. А там, как-никак, рядом будут взрослые люди — глядишь, подскажут, а то и помогут. Дело остаётся за малым: договориться с попом.
Виталик уходит в город на переговоры вместе со Светланкой, Алёнка и Лерка остаются: они всю ночь страдали от сильного жара, кашля и болей в груди. Тамарка присматривает за больными девочками, а я и другие ребята отправляемся на поиски дров.
К концу дня наша добыча являет собой удручающее зрелище: две шпалы, десяток дощатых ящиков, несколько охапок хвороста и немного угля, найденного по углам в бывшей котельной завода. Поиск и переноска дров совершенно выматывают нас. К тому же мы голодны и нам очень хочется пить.
Поздно вечером возвращаются наши переговорщики. В помещение вваливается тяжело дышащая, всколоченная Светланка и просит помочь Виталику. Юрчик бросается вниз и через пару минут вносит на руках обмякшее тело. Спустя некоторое время, отдышавшись и выпив горячей воды, Светка рассказывает, что случилось в городе. Из-за сильного мороза церковь оказалась закрытой, и они отправились к батюшке домой. Виталик позвонил — дверь открыли. Светка осталась ждать этажом ниже, на лестничной площадке. Ждать ей пришлось долго. В квартире батюшка и два его дружка отмечали какой-то церковный праздник. Они выслушали Виталькину просьбу, посочувствовали, пообещали помочь, но для начала предложили согреться. Взрослые до бесчувствия напоили его водкой, а потом изнасиловали. После этого плохо соображающего Витальку вывели вниз и передали Светке из рук в руки, промямлили что-то вроде того, что им нужно срочно уехать по делам, вручили ей полбутылки водки, велели греться этой водкой и ждать их возвращения. С тем они и отчалили. В итоге, Виталька допил с горя остатки водки и отключился. До самого вечера Светка просидела над бесчувственным Виталькой в подъезде, переругиваясь с жильцами дома. Когда стемнело, Виталик немного пришёл в себя, и они отправились назад с пустыми руками.
Воцарившуюся по окончании рассказа тишину по праву старшего первым нарушает Юрка:
— Оторвать бы голову этому попу и дать в руки поиграться. Завтра я его прирежу… Где он живёт, показать сможете?
— Я смогу, – с готовностью отвечает Светка.
Возражений по поводу вынесенного приговора не поступает, и мы начинаем устраиваться на ночлег. После наступивших морозов место для сна перемещается ближе к костру. На ночь мы сооружаем из ящиков некое подобие стены, чтобы между ней и костром образовался закуток. Пол в закутке устилаем кусками картона, ветошью да ненужным тряпьём, найденным в мусорных баках. Так и спим, сбившись в кучу и накрывшись сверху куском толстой тепличной пленки.
Юрчик всегда самолично следит за поддержанием огня. В эту ночь, уложив нас спать, он говорит, что ещё немного поработает. Ему нужно как следует наточить нож и обмозговать план убийства батюшки. Я засыпаю под равномерное «вжиканье» лезвия ножа о камень с мыслями о благородном и смелом решении нашего командира.
Среди ночи просыпаюсь от суматохи. Продрав глаза, узнаю новость: умерла Лера. Юрка говорит, что «сгорела». Сильный жар вызвал судороги и через несколько минут всё кончилось… Я вижу её тело в слабых отблесках догорающего костра. С заострившимся носиком и в пуховом платочке она напоминает маленькую старушку. Пугают ввалившиеся щёки, всколоченные волосы, выбивающиеся из-под платка, и широко открытые остекленевшие глаза. Вот оно, оказывается, как люди «сгорают»…
Эта ночь запомнилась мне во всех подробностях. Совсем близко к огню лежит больная Алёнка. Она бредит в ознобе, жалуясь кому-то на жестокого Юрку, оттащившего Лерку за ноги в самый дальний и холодный угол помещения. Тамарка растирает замерзшие Алёнкины руки и успокаивает её, повторяя раз за разом, что она, конечно же, не умрёт, что у Лерки всё было намного хуже, а у неё совсем не так уж плохо, а очень даже хорошо. Алёнка не верит ей и в ответ городит что-то о скорой встрече с подругой на небесах, в гостях у Боженьки…
Сна больше нет. Мне становится страшно. Впервые в жизни я боюсь умереть. Представляю, как меня тащат за ноги с глаз подальше, а кто-то из оставшихся сокрушается по этому поводу.
Наблюдая за тем, как суетятся вокруг Леркиного тела Юрчик с Томкой, я вспоминаю тот чёрный день, когда в вагоне пригородной электрички у меня на глазах умерла мама, безумно уставшая от борьбы с тяготами жизни, которую она ежедневно вела с помощью дешёвого вина…
Осень 1994 года… Боясь опоздать на отходящую электричку, мать тащит меня за руку в сторону последнего вагона. Оставшиеся метры до открытой двери она преодолевает тяжело дыша и не переставая клясть свою судьбу. Хоть бы помолчала… Зачем причитать, когда не хватает сил?
Как только мы оказываемся в тамбуре, двери с шумом закрываются. Электричка трогает с места и начинает быстро набирать скорость. В тамбуре, кроме нас, никого нет. Я присаживаюсь на холодный пол, зная, что в запасе есть немного времени: сейчас мать будет курить. Она курит в каждом вагоне перед началом обхода, а я в это время могу передохнуть. Основная работа падает на меня: мать бубнит свое: «Люди добрые, пожалуйста, подайте, Христа ради, сколько не жалко…», а я протягиваю пассажирам шапку и пою песни. Когда трудовой день заканчивается и мать расслабляется бутылочкой портвейна, она любит повторять, что я – её кормилец, что без меня никто бы ей и гроша не подал… Наверное, так оно и есть.
Закурив вонючую и крепкую «Приму», она долго кашляет, издавая при этом ужасающие хрипы, плюётся и клянёт проклятую жизнь. Я не слушаю её ругательства, так как моё внимание сосредоточено на капельках дождя, стекающих по внутренней стороне двери сквозь какую-то щель. Сверху доносится голос матери:
— Сердце болит, сынок… Помру я, кому ты будешь нужен? Если что, иди сразу в Церковь… Может, в Хор возьмут… У тебя голос чистый…
— Угу, – бубню я себе под нос, продолжая наблюдать, как увеличивается в размерах лужица воды, приближаясь к тому месту, где я сижу.
— Что такое? С утра передохнуть трудно… Ещё и бежать пришлось…
Наконец, она решительно тушит окурок и прячет его в карман. Я поднимаюсь, не дожидаясь её окрика. Если у неё действительно разболелось сердце, придётся беспрекословно подчиняться.
Она стала часто жаловаться на сердце после недавней драки с цыганом, который хотел забрать меня с собой. Цыган решил, что я ничейный. Мать пыталась ему что-то доказать, но ему были нужны не доказательства, а я. Закончилось дракой. Я пытался помогать матери в этой неравной схватке. А что я мог противопоставить крепкому мужику в свои шесть лет? Если бы не появившиеся невесть откуда менты, он бы её убил. Но всё закончилось относительно благополучно: цыгана забрали, а нас отпустили. Как-никак, мы примелькались за целый год вокзальной жизни. Да, и что с нас взять? Безобидная пьющая нищенка и ребёнок… Мать долго отходила от этой драки. Спустя пару недель её раны зажили, но заболело сердце. Драка случилась на исходе лета, а к осени она уже регулярно жаловалась на боли в левой стороне груди.
Как же мне теперь не подчиняться ей беспрекословно, когда я видел эту драку своими глазами? С тех пор больше никто за меня не дрался…
Мы входим в полупустой вагон. Мать затягивает своё вступление:
— Люди добрые, пожалуйста, подайте, Христа ради, кому сколько не жалко… Мы беженцы с Приднестровья, мужа убили, дом сожгли… Если нетрудно, помогите, чем можно… Хлебушка ребёночку купить…
Большинство пассажиров сразу же отворачивается в сторону окон, остальные углубляются в чтение. Но у нас в запасе кое-что имеется: тонким и жалобным голоском я затягиваю давно осточертевшую мне песню:
«Где ты, юность моя? Где пора золотая?
Скучно, грустно, виски серебрит седина.
А в глазах огонёк чуть блестит, догорая.
И в руках все по-прежнему рюмка вина».
Сидящий у прохода мужик, не глядя в нашу сторону, лезет в карман. Я останавливаюсь и протягиваю ему шапку-ушанку, продолжая выводить грустную мелодию:
«Разве горе зальёшь, разве юность вернётся?
Не вернуть мне назад что потеряно мной.
Да и та, что была, даже та отвернётся,
Не заметив меня под моей сединой».
Всё так же, не отрывая взгляда от газеты, мужик бросает в шапку несколько мелких монет. Боковым зрением я вижу, что навстречу нам идёт девочка лет пяти, держа в ладошке мятую гривну. Пока она приближается, я успеваю обратить внимание на огромные голубые банты и широко раскрытые глаза. В отличие от взрослых, дети никогда не отводят взгляд в сторону. В её взгляде читаются жалость и испуг. Странное дело, я не могу смотреть в глаза своим сверстникам точно так же, как взрослые не решаются поймать мой взгляд. Я протягиваю ей шапку, а затем быстрым движением извлекаю оттуда только что брошенную бумажку: нельзя демонстрировать окружающим щедрые подаяния.
Какая-то старушка лезет в объёмистую сумку и извлекает из неё пару краснобоких яблок. Я передаю яблоки матери, а сам продолжаю пение:
«Может скажет она: «Вы ошиблись, простите,…»
Улыбнувшись лукаво, пройдёт стороной.
Но ошибся ли я? Вы получше взгляните —
То ошиблась судьба, подшутив надо мной.
Много горя и бед мне на долю досталось —
В диких дебрях, в горах, на земле, под землёй.
И повсюду судьба надо мною смеялась,
Украшая виски роковой сединой».
В самом конце вагона сидит компания молодых парней, играющих в карты. Приближаясь к ним, я вижу, что они готовы сброситься на подаяние. Пока они выуживают из карманов мелкие монетки, я перехожу к завершающим куплетам:
«Так играй, мой баян, мою душу терзая,
Не вернуть уж того, что потеряно мной.
Я дрожащей рукой свой бокал поднимаю,
Пью за тех, чьи виски серебрят сединой».
Девочка с голубыми бантами сидит рядом со своей мамой как раз напротив этих парней. Она продолжает смотреть в мою сторону, сжимая ладошкой руку матери. Смешно сказать, но мы оба друг друга боимся: она боится отвести от меня взгляд, а я — заглянуть в её широко раскрытые от удивления глаза.
Опорожнив содержимое шапки, я допеваю последний куплет:
«Где ты, юность моя? Где пора золотая?
Скучно, грустно, виски серебрит седина.
А в глазах огонёк чуть блестит, догорая.
И в руках всё по-прежнему рюмка вина».
Мы выходим в тамбур. По привычке я сажусь на пол и начинаю грызть протянутое матерью яблоко. За окнами продолжает моросить осенний дождь. Мать закуривает. Не обращая внимания на её жалобу: «Ох, и сердце болит у меня, Антоша… Наверное, на погоду…» – я сосредоточенно грызу яблоко. Мгновение спустя к моим ногам падает её недокуренная сигарета. Я поднимаю глаза и вижу, что она закатила глаза и начинает медленно оседать на заплёванный пол. Недоеденное яблоко летит в сторону — я вскакиваю и пытаюсь её поддержать. Она хватает меня руками, словно ища спасения. Я вижу её налитое кровью лицо, и мне становится страшно… Единственное, что мне удаётся, это не дать ей удариться о металлический пол тамбура. С неестественно вывернутыми ногами она усаживается у стены, не выпуская из цепких пальцев мою куртку. Наконец, её мёртвая хватка ослабевает, и она валится на бок. Лёжа пытается что-то мне сказать, но у неё ничего не получается.
Я трясу её за воротник пальто, но всё тщетно. В тот момент, когда становится очевидным, что она умерла, я всё равно не выпускаю воротник и умоляю не оставлять меня одного.
Когда у меня уже совсем не остаётся сил, я усаживаюсь рядом с ней, спиной к противоположной стене тамбура. Кто-то из пассажиров просит меня подняться… Я слышу чьи-то призывы дёрнуть стоп-кран и вызвать милицию… На смену моему первоначальному ужасу приходит безграничная жалость к самому себе — я начинаю плакать навзрыд, закрыв глаза грязными ладонями…
Электричка останавливается на ближайшем полустанке. С высокого перрона в тамбур заходит наряд транспортной милиции. До меня доносится:
— Наверное, нажралась баба, да про мальца забыла…
На них кто-то шикает, пытаясь пристыдить, а я сквозь слёзы пытаюсь им объяснить:
— У неё сердце всё время болело, и не пила она совсем…
Один из ментов отвечает:
— Рассказывай сказки… Кто ж её не знает? Поди год, как по вагонам промышляет, а потом тоску вином заливает… Нужно было меньше пить, тогда бы и сына сиротой не оставила…
Постепенно до меня доходит зловещий смысл произнесённого слова «сирота»…
Парни, игравшие в карты, помогают ментам вынести тело из вагона. Они укладывают её на лавочку, и электричка трогается. Я снимаю куртку и накрываю лицо матери. Не хочу, чтобы посторонние видели её постаревшее и почерневшее лицо; не хочу, чтобы на неё лил дождь.
В уплывающем окне вижу лицо девочки с голубыми бантами: она тоже плачет… Впервые в жизни я задумываюсь о том, как жестоко обходится со мною судьба. Почему я сижу здесь, в ногах у мёртвой матери под холодным осенним дождём, а она уплывает вдаль рядом с живой и здоровой мамашей? Разве я чем-то провинился перед Богом?
…От воспоминаний меня пробуждает приказ, который подаёт Юрка:
— Пацаны, ну-ка быстро за мной!
Мы безропотно идём за своим командиром вниз, в помещение цеха. По сравнению с нашей каморкой, там царит воистину космический холод. В кромешной тьме наши шаги отдают гулким эхом, и мне кажется, что выдыхаемый пар тут же превращается в изморозь, оседающую кристалликами льда на одежде. В дальнем углу цеха лежит целая гора промасленной вонючей ветоши. Юрчик даёт команду перенести эту ветошь к нам в комнату.
— Зачем? – интересуется кто-то из нас.
Командир поясняет, что тело нужно сжечь. По нормальному похоронить Лерку в такой мороз мы не сможем — это факт. Если тело вынести и закопать в снегу, его найдут собаки и растащат кости по окрестностям. Мало того, что это не по-людски, так еще и менты могут пожаловать. Попробуй, докажи потом, что это не мы её убили. Нам лишние проблемы нужны? Нет, конечно. Кроме того, сгоревшая в костре Лерка отдаст оставшимся своё последнее тепло. Ей мы уже ничем не поможем, а она своим друзьям может помочь даже после смерти: с дровами-то хреново…
Мы соглашаемся и начинаем таскать ветошь наверх. Пока суд да дело, Тамарка и Светланка снимают с Лерки одежду и передают её Аленке, у которой не прекращается озноб. Леркино тело пеленается ветошью и через некоторое время начинает напоминать какой-то несуразный чёрный кокон, к тому же жутко воняющий машинным маслом. В завершении ритуала Юрка обливает этот кокон соляркой, и мы укладываем его прямо по центру угасающего костра.
Огонь вспыхивает с новой силой — становится довольно светло, а через некоторое время — заметно теплее. Юрчик говорит, что сгореть должно всё дотла, в том числе и кости, и что останется только пепел. Сумасшедшие языки пламени танцуют над Леркиными останками дикую языческую пляску смерти. Мне становится немного не по себе, но я стараюсь выглядеть спокойным. Самое неприятное во всей этой процедуре — запах палёного мяса, от которого никуда не деться. Девчонок начинает тошнить, а вслед за ними на лестничную площадку выбегают и ребята: Олежка, Виталик и Пашка. Ну, и я тоже…
Постепенно мы привыкаем к запаху палёного мяса, да и останки понемногу прогорают. Куском арматуры Юрка непрерывно ворошит огонь, а мы подкладываем в пламя смоченную в солярке ветошь, чтобы поддерживать жар. От холода жмёмся к огню, заставляя себя не думать о его зловещем происхождении.
Юрка говорит, что завтра днём нужно принести побольше солярки и ветоши. Дескать, если погаснет костёр, его и развести будет нечем. Мы смотрим в сторону пустой канистры и соглашаемся. При этом каждый из нас понимает, что Юрка имеет в виду предстоящие Алёнкины «похороны»… А я думаю о том, что, чем больше влить в костёр солярки, тем меньше будет вонять палёным мясом. К тому же, теплее будет… Мне кажется, что и командир наш понял, каким образом можно подавить этот тошнотворный запах.
Костёр горит довольно долго. А когда первый луч солнца пробивается к нам через покрытое сажей окно, в кострище остаются только тлеющие угольки, да чёрный пепел…
Разумеется, поездка Юрки к попу отменяется. В город за продуктами отправляюсь я со Светланкой, а остальные занимаются дровами.
Следующей ночью мы сжигаем Алёнку… Господи, сколько же ещё продержатся эти страшные морозы?
В ночь, когда полыхает второй костёр, я впервые в жизни начинаю размышлять об ошибках Создателя этого мира. В тот момент я готов произнести богохульство, но мне становится страшно. Вспоминается наказ матери о том, что даже в мыслях нельзя возносить хулу Господу…
При всей своей далеко не праведной жизни она верила в Бога. Иногда водила меня в Церковь. В основном, это случалось по большим праздникам, когда можно было разжиться щедрым подаянием. После таких визитов я лакомился вкусной снедью, а она пила вино. Опьянев, мать вразумляла меня пересказами библейских историй и чтением совершенно непонятных молитв. Библейские истории мне нравились, я воспринимал их так же, как дети воспринимают сказки. Под молитвы я засыпал у неё на коленях, думая о могущественном и справедливом Создателе, который рано или поздно обратит на нас своё внимание.
Наблюдая, как огонь пожирает Алёнкины останки, успокаиваю свои сомнения тем, что со мной пока ещё ничего худого не случилось. Я жив и здоров, несмотря на ужасающие холода и голод этой зимы. Значит, Бог меня хранит… А коль так, я обязан не хулить его, а прославлять.
Сидя у костра, я обращаюсь к нашему командиру:
— Юрка, нужно прочесть молитву, тогда Господь услышит нас и поможет.
Не переставая ворошить угли, он выплёвывает окурок в огонь и отвечает:
— А нам и так неплохо. Что нам смерть? Как говорится, до смертинки три пердинки. Богу — свечка, чёрту — кочерга…
При этом он заливается недобрым хрипловатым смехом, с остервенением орудуя кочергой. Под смешки и презрительные Юркины комментарии я начинаю нашёптывать первую, пришедшую на ум молитву, из числа тех, что любила читать мама:
— Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих изгладь беззакония мои. Вот я в беззаконии зачат, и во грехе родила меня мать моя. Дай мне услышать радость и веселье, и возрадуются кости, Тобою сокрушённые. Отврати лицо Твоё от грехов моих и изгладь все беззакония мои. Сердце чистое сотвори во мне, Боже, и дух правый обнови внутри меня. Не отвергни меня от лица Твоего и Духа Твоего Святаго не отними от меня. Возврати мне радость спасения Твоего и Духом владычественным утверди меня. Научу беззаконных путям Твоим, и нечестивые к Тебе обратятся. Избавь меня от кровей, Боже, спасения моего, и язык мой восхвалит правду Твою. Господи! Отверзи уста мои, и уста мои возвестят хвалу Твою: ибо жертвы Ты не желаешь, — я дал бы её; к всесожжению не благоволишь…
Нас остается семеро. Морозы усиливаются…
Во время дневных хождений за дровами у самого дальнего цеха Юрка обнаруживает десяток деревянных шпал. За пару дней нам удаётся перенести к себе всего четыре штуки. Начинает сказываться длительная борьба с морозами и голодом.
В один из дней в город за продуктами отправляются Олежка, Пашка и Светланка. Вечером они не возвращаются. Мы сидим у невзрачного костра, голодные и погружённые в свои чёрные мысли… У меня в висках молоточками стучит навязчивая мысль: мы все тут умрем, проявляя солидарность с Юркой. Ушедшие приняли верное решение, для них это способ выжить. В городе всегда можно найти тепло и еду. Коммуна — хорошо, но не для такой зимы.
Тамарка не бросит своего парня по понятной причине. Виталька не бросит Юрку в знак признательности за тот порыв убить батюшку-насильника, да и вообще Юрка всегда опекал Витальку, видя в нем самого слабого и беззащитного из всех нас. А мне терять нечего. Я готов уйти, но пока ещё не решил, как бы это получше обставить.
На ужин мы пьём горячую воду и доедаем остатки хлеба. Я понимаю: пришло время уходить, иначе — смерть.
Ночью является Светланка. На звук её шагов выскакивает Юрчик. Из-за двери доносится голос:
— Юр, не ругайся, они, наверное, уснули. Пьяные были. Они совсем недалеко, на проходной. Помогите, а то мальчишки замёрзнут!
Мы оставляем Тамарку следить за костром и бросаемся в кромешную тьму морозной ночи. Под ногами скрипит снег, на небе мерцают звезды. Силуэты заводских цехов нависают над нами мрачными и зловещими исполинами.
Задыхаясь на бегу, Светка рассказывает подробности. Какой-то человек возле железнодорожного вокзала подал им достаточно крупную денежную купюру. Ребята решили сделать нам сюрприз и купили бутылку водки. На сдачу взяли хлеба, колбасы, пачку чая и немного конфет — целое сокровище! Автобус, идущий в направлении завода, не пришёл. Ждали долго, перемерзли на остановке, а когда убедились, что ждать бесполезно, отправились пешком. Идти пришлось навстречу ветру, в результате чего замёрзли ещё сильнее. Олежка сказал, что необходимо глотнуть водки: она согреет. Так и поступили. Ребята глотнули прилично, Светка слегка пригубила, закашлялась и от дальнейших попыток «согреться» отказалась. Потом они ещё пару раз приложились к бутылке. По словам Светки, последние метры до проходной она тащила их по очереди: протащит одного метров десять, оставит лежать и идёт за другим. Бесчувственных ребят она занесла в полуразрушенное помещение заводской проходной. Оно хоть и завалено наполовину снегом, зато там нет ветра и можно защититься от собак, прикрыв дверь. В итоге, они выпили чуть больше, чем полбутылки, — этого ребятам оказалось достаточно, чтобы впасть в бесчувственное состояние.
От нашего цеха до проходной минут десять быстрой ходьбы. Наконец, мы на месте. Уснувшие не подают признаков жизни. Юрка командует:
— В поле — ветер, в жопе — дым. Понесли, у себя разберёмся!
Обратный путь занимает не меньше часа. Когда мы с Виталькой затаскиваем Пашку наверх, я нахожусь в состоянии крайнего измождения. Виталька выглядит не лучше. Пока приходим в себя, Тамарка и Светка начинают заниматься замёрзшими. Я плохо соображаю, что они делают, потому что сам нахожусь в полуобморочном состоянии. Выпив горячей воды, валюсь у огня и впадаю в оцепенение.
С трудом до меня доходит страшное известие: оба замёрзших мертвы.
Юрка начинает раздевать их, пока тела ещё не окоченели. Мы с Виталькой ему помогаем. В карманах одежды ребят находим замёрзшие булочки-пампушки, колбасу и конфеты. По словам Светланки, всё целое. Они не тронули продукты: хотели принести их нам и поделить на месте по справедливости. Тронули только водку как средство для согревания: не хотели заболеть и стать нам обузой. И, тем более, не хотели умирать…
Они не собирались убегать… Как же мне стыдно за те крамольные мысли… Как стыдно, что я задумал бежать на следующий день в город! Слёзы начинают душить меня, и я реву громко, совершенно не стесняясь своих чувств. Тамарка успокаивает меня, Юрка молчит, вероятно, считая, что я горюю по умершим друзьям. А у меня так и не находится мужества признаться, что это всего лишь слёзы стыда…
Начинается очередная кремация, которая на сей раз совмещается с поминками. Юрка предлагает выпить за них, потому что они были настоящими друзьями и умерли ради нас; и ещё за то, чтобы у нас были еда и тепло. Выпив, я твердо решаю, что никуда не уйду. Суждено умереть — умру здесь. Какая в конце концов разница: здесь или там, сегодня или завтра? Пусть будет, как будет, на всё воля Божья.
Я прошу у Юрки разрешение прочесть вслух поминальную молитву, и он не возражает. Пока я вполголоса читаю её, он сосредоточенно курит, неотрывно глядя в погребальный огонь. Кажется, он ничего не слышит, думая о чём-то своём. Остальные жмутся к Тамарке, которая тихонько всхлипывает в такт моим словам:
— Помяни, Господи, души усопших рабов твоих, Леры, Алёны, Павла и Олега. Прости их вся согрешения вольная и невольная, даруя им Царствие и причастие вечных Твоих благих и Твоея бесконечныя и блаженныя жизни наслаждение. Подаждь, Господи, оставление грехов всем прежде отшедшим в вере и надежди воскресения, братиям и сёстрам нашим, и сотвори им вечную память…
Через несколько дней в город отправляются Виталька и Светка. Возвращается один Виталька, от которого мы узнаём, что Светка сбежала. Попросила у нас прощения и ушла в какую-то компанию на вокзал. Спустя некоторое время, за продуктами еду я. Виталька сильно простужен, Тамарка говорит, что у него жар. Нужно лекарство от температуры. Кроме меня, ехать некому. Юрчик интересуется, провожая меня:
— Ты вернёшься?
— Вернусь. Обещаю.
— Смотри, щегол! Убежишь – Бог накажет…
Возвращаюсь засветло, купив на выпрошенные деньги упаковку аспирина и маленькую баночку цветочного мёда, который посоветовала купить аптекарша. Я очень надеюсь, что он поможет. Заветная баночка лежит у меня за пазухой, чтобы не замерзла. Я страшно спешу, потому что опасаюсь самого худшего: как ни крути, Виталька самый младший из нас, самый беззащитный и самый добрый.
Когда я влетаю наверх, его уже раздели. Умер полчаса назад. С круглыми от ужаса глазами я смотрю на его высохшее голое тело. До сих пор у меня перед глазами маячит его нательный медный крестик на длинной веревке, съехавший куда-то в сторону. Я поправляю крестик, роняя слезы ему на грудь, на этот крест и на самого Иисуса Христа, взирающего на происходящее с печалью и состраданием.
На следующий день морозы отступают. Звенит капель, подтаявший снежок понемногу начинает чавкать под ногами, и в нашей комнате становится значительно теплее. С отступлением морозов жизнь упрощается, а вместе с тем улучшается настроение и самочувствие. Проходит ещё немного времени, и в воздухе начинает пахнуть весной.
Как-то раз, стоя у лестницы, Юрка обращается ко мне:
— А ты, артист-куплетист, жилистый. Всех мальков пережил. Когда только пришел, думал, ты слабак, клиент номер один на тот свет. Потом всё ждал, когда ты сбежишь. А оказался нормальным пацаном, уважаю. Ты не уходи. Наверное, Томка скоро рожать будет — мне одному не справиться.
— Я-то чем помогу? Что я, врач? Ей в город надо…
— Сдурел, артист? Что она там без меня делать будет? А потом с ребёнком морока начнется. Его же сдавать надо будет, оформлять. А там менты возникнут, вопросы ненужные. Нам это ни к чему.
Закурив, я спрашиваю:
— А тут не будет мороки с ребёнком? Вы хоть знаете, как дети рождаются?
Юрка сплёвывает через дырку в зубе и начинает смеяться:
— Ну, уморил, куплетист… Все рождаются одинаково: через дырку.
Объяснил, называется… Это любой дурак знает, а что при этом делать, не каждому известно…
Некоторое время мы молча курим. Наконец, Юрка тихо, чтобы не услышала Тамарка, произносит:
— А морока нам ни к чему… Утопим, как котёнка, и дело с концом. Или сожжём, солярка ещё имеется…
Я в ужасе отодвигаюсь в сторону:
— Сожжём?! Живого?!
Юрка ухмыляется и как всегда отвечает очередной идиотской прибауткой:
— Бздишь — товар коптишь, Антоха.
— Признайся, что шутишь?
— Здесь не цирк, Антон, у нас не обманывают…
У меня на лбу выступают капельки пота.
— А кто тебе дал такое право — убивать невинного? Юр, это же ваш ребёнок!
— Тише ты, Томка услышит… Не нужно её расстраивать раньше времени. Какое там «право»? В нашей житухе, как в Польше: прав тот, у кого хер больше…
Гнусавым голосом он затягивает одну из своих любимых песен:
«Я — ребёнок, не родившийся на свет,
Я — безродная душа по кличке Нет.
Я — колючий холодок в душе врача,
Узелок, людьми разрубленный сплеча.
Пусть же будет вам легко, отец и мать,
Жить, как все, и ничего не понимать.
Всё равно я вас люблю сильнее всех,
Даже если вы забыли этот грех».
Лежащая у костра Тамарка, услышав Юркино пение, окликает его. Допев, он решительно разворачивается и уходит к ней. До меня доносится его излюбленная команда:
— Ну что, мать? Война войною, а «любовь» по распорядку… Эй, ты куда, Антон? Сиди тут, ты у нас теперь как член семьи, мы тебя не стесняемся, правда, Томчик?
…Я просыпаюсь среди ночи от Томкиных стонов, которые постепенно переходят в крики. Над ней стоит совершенно растерянный Юрка, не понимающий, что делать. Видя, что я проснулся, он просит:
— Антон, сделай костёр пожарче и зажги керосинку… И вскипяти полный чайник воды…
Я бросаюсь исполнять этот приказ, а в висках молоточками стучат слова Юрки о том, что ребёнка сожгут. Неужели, они это сделают? Если так, то я что, соучастник убийства? Надо уходить от них, теперь на этот счёт у меня нет сомнений. А может, попытаться спасти ребёнка? Но как?
Стараясь отвлечься, я хватаю наш старенький топорик с лопнувшим топорищем и начинаю колоть лежащие в углу шпалы. Раньше эту работу всегда делал Юрка, потому что ни у кого из нас не хватало сил отколоть щепу для костра. От страха перед тем, что скоро последует, и от злости на весь белый свет, я молочу топором с таким остервенением, что уже довольно скоро образуется приличная охапка дров. Заправив костёр, бросаюсь с чайником за снегом. Мы всегда набираем снег недалеко от выхода из цеха, под забором, где он более-менее чист. Как обычно, набиваю полный чайник и ещё прихватываю с собой солидный снежный ком для дозаправки. Вернувшись, сталкиваюсь в дверях с Юркой. Он закуривает, и я вижу, как дрожит сигарета у него в руках.
— Я не могу, Антон…
Из-за дверей слышится детский плач… Извиняющимся тоном он продолжает:
— Тамарка не разрешила. Я всё сделал, как она просила. Жалко её стало… Он выжил, слышишь, плачет? Мальчик…
— Юрок, отдай его мне. Всё равно он вам не нужен, а я его выращу, и будет у меня братан…
…На следующий день я ухожу от них, унося с собой живой, копошащийся свёрток. Решаю идти в Церковь. Там подскажут, что делать…
На конечной остановке автобуса я захожу в продуктовый магазин. Толстая продавщица настороженно косится в сторону вороха грязных тряпок, которыми укутан малыш. Ребёнок перестал плакать ещё ночью, теперь он просто сипит. Я кладу свёрток на подоконник и подхожу к прилавку.
— Помогите, пожалуйста, Христа ради, мне малого нечем покормить.
— Щенка, что ли? А ну, убирайся отсюда, живо!
— Это не щенок, это мой братик. Он вчера родился… Ему обязательно нужно поесть, вы что, не понимаете? У нас мамка померла…
Не могу же я сказать ей, что мамка его бросила? К тому же, так звучит жалостливей. Услышав о смерти матери, продавщица протягивает мне небольшую бутылочку топлёного молока:
— На, бери и уматывай отсюда подальше. Мне ещё не хватало лишних проблем…
— Спасибо вам…
…Автобус по расписанию не приходит, а следующий будет нескоро — у меня есть время покормить братика. Я усаживаюсь на скамейку и открываю ему личико. Он смотрит на меня, не мигая, большими, карими глазами. Похож на Тамарку…
— Что, братан, хавать хочешь? Сейчас покормлю… Потом в Церковь поедем…
Как же мне кормить его без соски? Из горлышка нельзя: может захлебнуться… К тому же оно холодное — простудится… Я растерянно перевожу взгляд с бутылочки на малыша, который продолжает изучать меня своим доверчивым, немигающим взором. Наконец, до меня доходит, что нужно сделать. Я срываю зубами металлическую пробку с бутылки и окунаю внутрь палец. Палец тёплый, он и согреет молоко до температуры тела. Пусть малыш думает, что это сосок груди. Я протягиваю ему палец, густо облепленный молочной пенкой:
— Давай, хавай! Смотри, как вкусно… Сам бы ел…
Малыш кривится и не предпринимает никаких попыток его облизать.
— Эй, ты что? Тебе есть нужно…
В ответ он начинает хрипеть.
— Чего хрипишь? Есть нужно!
С огромными мучениями я заставляю его слизать с пальца пенку и проглотить несколько капель молока. Но почему он смотрит на меня такими глазами? И почему не принимает еду? Хорошо, что рядом никого нет… То-то бы удивились…
Заткнув горлышко бутылки куском тряпки, опускаю молоко во внутренний карман куртки. Малыш постепенно успокаивается и закрывает глаза. Осторожно кладу его на скамейку и усаживаюсь рядом. Может, и мне выпить немного молока? Мы скоро приедем в Церковь: там оно уже не потребуется, батюшка что-нибудь придумает.
Я достаю бутылочку и начинаю пить. Какое же это удовольствие! Не понимаю братана: такая халява, а он нос воротит… Оставить или допить? Лучше допить. В Церкви будет много молока, а мне тоже чем-то надо питаться. Делаю большой глоток, и на донышке остаётся не больше, чем только что съел малыш. Пусть будет хоть какой-то запас. Если он проснётся и захочет есть, будет чем успокоить… Теперь можно покурить, а потом подремать на пару с братишкой…
Просыпаюсь в тот момент, когда рядом с остановкой тормозит долгожданный автобус. В салоне пусто. Кондукторша брезгливо смотрит в мою сторону, но ничего не говорит. Я усаживаюсь на заднее сиденье, осторожно прижимая свёрток к груди. Автобус трогается. Хорошо, что малыш не орёт. Пусть кондукторша думает, что это щенок. Кстати, а чего это он молчит?
…До меня не сразу доходит, что ребёнок умер. Должно быть, это случилось, когда я спал. Дотрагиваюсь до его щеки: уже совсем холодная. Он даже не успел закрыть глазки. Мне кажется, малыш продолжает смотреть на меня, только теперь не с любопытством, а с укором. Пытаюсь закрыть его глаза, но у меня ничего не получается. Становится страшно. Чтобы не встречаться с ним взглядом, закрываю ему лицо тряпкой и испуганно смотрю в сторону кондукторши. Она дремлет на своём высоком кресле, кивая головой в такт покачиваниям автобуса на дорожных ухабах.
На ближайшей остановке выхожу. Здесь окраина города. Одна к другой лепятся глинобитные хаты, между которыми петляет просёлочная дорога с разбитыми колеями, заполненными талой водой. Дорога выводит к городской свалке. В хмуром небе, печально каркая, кружит вороньё. Навстречу мне бредёт старик с багрово-синим опухшим лицом, развевающейся на ветру седой бородой и перекошенным ртом. Мы останавливаемся друг напротив друга. Старик опирается на сучковатую клюку и вопросительно смотрит на меня.
— Деда, у меня братик умер. Помогите похоронить, чтобы собаки и вороны не добрались…
Старик вытирает тыльной стороной руки слезящиеся глаза, прокашливается и отвечает:
— Михеич я. Зовут меня так… Тутошние мы, со свалки… Помер, говоришь? Это ничего, радоваться надо. Его Бог к себе забрал, а значит, оградил от печалей. Чем дольше живешь, чем больше печали… Опыт увеличивает скорбь… Ну что, сынок, пойдём, похороним твоего братика, как полагается… Есть тут у нас своё кладбище, только без крестов: нельзя нам показывать могилы, говорят, против закона хоронить здесь умерших…
Вырыв неглубокую могилку, Михеич интересуется:
— Как звали-то новопреставленного?
Я пожимаю плечами:
— Не успели назвать…
— А мамка, что ж, твоя?
— Померла мамка… Я думал спасти братишку, но не довёз до города. Автобус поздно пришёл… Слышь, Михеич, я бы назвал его Санька…
— Господи, грехи наши тяжкие. Ну пусть будет Санька…
Михеич начинает бубнить чудную и неизвестную мне молитву, покачивая из стороны в сторону своим посохом:
— Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть, и вижду во гробех лежащую по образу Божию созданную нашу красоту, безобразну, и бесславну, не имущу вида новопреставленога раба Божия Александра. О чудесе, что еже о нас сие бысть таинство, како предахомся тлению, како сопрягохомся смерти?
Пока он читает молитву, я размышляю над этой странной фразой — «опыт увеличивает скорбь»… А ведь он прав. Тогда что же получается? Выходит, главные мои скорби впереди? Похоже, что так… Значит, Саньке повезло…
А Михеич продолжает своё чтение:
— Приидите прежде конца вси, братие, персть нашу видяще, и естества нашего немощное, и худость нашу и конец узрим, и органы сосуда плотнаго, и яко прах человек, снедь червием и тление. Яко сухия кости наша всяко не имущее дыхания. Во гробы вникнем: где слава? где доброта зрака? где благоглаголивый язык? где брови? или где око? Вся прах и сень; темже пощади, Спасе, всех нас… Христос воскресе, разрешив узы Адама первозданного и адову разрушив крепость. Дерзайте, вси мертвии: умертвися смерть, пленен бысть и ад с нею и Христос воцарися, распныйся и воскресый. Той нам дарова нетление плоти, Той воздвизает нас, дарует воскресение нам, и славы оныя с веселием вся сподобляет, в вере непреклонней веровавшия тепле в Него.
Закончив, старик приступает к погребению. Я закуриваю. Он косится в мою сторону, надеясь на угощение.
— Хочешь подымить? Держи, у меня ещё есть…
Протягиваю ему раскуренную «Приму», а себе достаю новую. Хорошо, что Юрка снабдил меня табаком, — есть чем отблагодарить доброго человека. Михеич сдержано принимает сигарету, делает первую затяжку, щуря глаза от удовольствия:
— Благодарствую… Ну что, сынок, пойдём ко мне? Помянем твоего братика?
Я поднимаю глаза к небу: тьма сгущается. Вариантов нет, нужно соглашаться. Не оставаться же здесь одному? Перекрестившись на Санькину могилу, я бросаю, не глядя на старика:
— Пошли…
2
«На что дан свет человеку, которого путь закрыт, и которого Бог окружил мраком?»
Иов 2:23
Январь 2004-го… После недельных блужданий в заснеженном высокогорье, я и мой названный брат Лёшка, оба простуженные, голодные и измученные, наконец выходим к людям. Попутная машина привозит нас в посёлок Бзыбь, в один из брошенных во время грузино-абхазской войны домов, ныне занятый каким-то беглым русским мужиком…
Откинув полог тента, в спустившихся сумерках я вижу невысокий сетчатый забор, увитый вечнозелёным плющом, голые кроны деревьев и покатую крышу небольшого строения. У калитки исходит лаем дворовый пёс, в одном из окон горит тусклый свет. После третьего настойчивого сигнала в доме открывается дверь и из неё показывается сгорбленная фигура с бородатой физиономией, слегка подсвеченной огоньком папиросы.
Водитель, не выходя из кабины, вступает в переговоры с жильцом этого дома:
— Жорка, здорово!
— Здоров, начальник.
— Сегодня в горах подобрали двоих беглых малолеток. Говорят, через горы пришли, чуть ли не с Красной Поляны. Не верится, но меня их история не волнует. Хреново другое. Один из пацанов, что помладше, простыл сильно, огнём горит. Если что, мы их завтра в больницу свезём — сегодня поздно, да и горючее на исходе. К себе на ночь примешь?
— Можно… Отчего не принять? Веселее будет… Вот это они и есть? Ну что, пошли в дом, шпана!
Попрощавшись с нашими спасителями, мы идём вслед за хозяином по узкой, вымощенной диким камнем дорожке. Слабый свет, бьющий со стороны полуоткрытой двери, вырисовывает хозяйственные постройки в глубине двора, столбы виноградника и деревья. Широкое крыльцо облицовано тем же самым диким камнем, что и дорожка. Жора смотрится колоритно: безрукавная телогрейка на голое тело, спортивные брюки с обвислыми коленями и резиновые калоши. Подойдя к крыльцу, он смачно выплёвывает в кусты докуренную папиросу и тут же начинает истошно кашлять. Его кашель подхватывает Лёшка, и мне начинает казаться, что я попал в туберкулёзный санаторий.
В доме жарко. Потрескивают дрова, гудит печка. Освещение слабенькое. Пахнет едой, табаком и давно нестиранным бельём.
Оказавшись в комнате, я с любопытством разглядываю хозяина жилища. Перед нами мужичонка неопределённого возраста, ростом чуть выше меня, худющий и жутко сутулый. Черты лица угадываются с трудом: опухшая физиономия сильно заросла щетиной. Щека и верхняя губа изуродованы шрамом, второй шрам проходит по шее, третий — по животу. Повидал человек жизнь… Кисти рук, шею и грудь хозяина украшают причудливые татуировки. Жорка давно не стрижен и, судя по всколоченным и слипшимся волосам, забыл, когда мыл голову. Такого увидишь на улице и сразу подумаешь: бомж азиатского происхождения. Таким обманчивым может быть первое впечатление. На самом деле человек имеет вполне определённое место жительства, а восточный прищур глаз объясняется опухлостью физиономии, часто встречающейся у пьющих мужиков…
Не глядя на нас, Жора скороговоркой объясняет нехитрые правила поведения в доме:
— Шкалики можно не снимать, костылям дубрано снизу, лепиху в секции снимете. Там — помойка, жеванину мутить в помойке, а хавать в секции. Боржом такой: дохнуть тут будете, на тех нарах, мои нары в помойке. Трухлёк на броде, можно в парашу у робота, мне на брод в падлу чапать.
Лёшка толкает меня в бок и с некоторым испугом спрашивает:
— А чего это мы дохнуть будем? Ни черта не понял, переведёшь?
Этот язык знаком мне с раннего детства. При каждом удобном случае я всегда с интересом пополнял свой словарный запас тюремной фени, поэтому без труда перевожу сказанное:
— Он говорит, что разуваться не следует, ногам будет холодно, а верхнюю одежду можно снять в комнате. В том конце коридора расположена кухня, там готовится еда, а кушать можно в комнате. Размещение такое: мы с тобой спим на диване в этой комнате, Жора — на кухне. В туалет можно ходить на улицу, а можно в ведро у двери. Лично ему не нравится выходить по ночам на улицу.
Лёшка удивлённо смотрит на меня, а я переспрашиваю у хозяина:
— Правильно перевёл?
Он неспешно прикуривает папиросу и глубокомысленно изрекает:
— Вор ворует, фраер пашет…
Мы раздеваемся и складываем свои вещи около раскладного дивана, на котором нам предстоит спать. Диван застелен лоскутным одеялом, примятая подушка покрыта грязной наволочкой. Ещё одно одеяло сбито в сторону: видно, что перед нашим появлением здесь отдыхал хозяин.
Я интересуюсь:
— Жор, а как бы нам помыться немного с дороги? Уже неделю в бане не были, воняем, как задрыги болотные…
Хмыкнув, он ведёт нас на кухню, где на печи стоит огромная бадья с горячей водой. Швырнув окурок в печь, он даёт нам очередные указания:
— Вокзал мастырьте прямо тут. Берёте шайку — в ней и мойтесь. Тряпки буцкаете в шайке. Вот мыло, полотенце. Одного вам хватит. И чтоб марафет на помойке навели в конце…
Лёшка недоумённо переспрашивает:
— Зачем на помойке марафет?
Жора презрительно усмехается и цедит сквозь зубы:
— Ну, ты чисто «Алёша»… Тебе же русским языком объяснили, братан: помойка — это кухня!
Мой наивный спутник с готовностью соглашается:
— Понятно… А вообще-то, я и есть Алексей, Лёша…
В ответ Жора начинает громко смеяться, в результате его начинает давить кашель и он уходит в комнату. Лёшка вопросительно смотрит на меня, а я перевожу:
— На зоне «Алёша» — это дурачок, олигофрен… Не в обиду будь сказано, конечно…
Мы дружно смеёмся и с шуточками и прибаутками начинаем раздеваться перед долгожданной помывкой…
…Смывая с Лёшки остатки мыльной пены, я интересуюсь:
— Жор, есть что накинуть? Мы бы шмотки свои постирали…
Из комнаты доносится громкая музыка — хозяин смотрит по телевизору концерт. Я выкрикиваю вопрос погромче. Наконец он шаркает по коридору и приносит нам пару комплектов несуразно большого и неглаженого белья.
Бросив вещи на табуретку, он бурчит себе под нос:
— Дубаря хватите, теплицей накроетесь, пока хавать будем. Тряпки тут вешайте, у печки, к утру всё высохнет…
Произнося эти слова, он с любопытством изучает шрамы на моей спине. Интересуется:
— Небось, на малолетке?
Я отвечаю:
— Нет, на воле… Шакал один на Украине постарался, когда пацаном ещё был…
Жора делает удивлённое лицо:
— На Украине говоришь? Я тоже оттуда родом…
Ещё раз пристально оглядев наши голые фигуры, Жора удаляется смотреть телевизор. Мне кажется где-то я с ним уже встречался. Только вот где — не могу припомнить… Может, в Сочи? Жора, Жора… — это имя не говорит мне ни о чём…
Вытершись видавшим виды полотенцем, Лёшка облачается в семейные трусы огромного размера, надевает майку, больше похожую на женский сарафан, шерстяные носки домашней вязки и уходит в комнату. Я начинаю стирать наши вещи…
Из комнаты раздаётся голос скрипучий голос хозяина:
— Старшой, тебя звать-то как?
— Антон.
— Антон? Ну ладно… Слушай, Антон, чачи бухнём за встречу? Я сгоняю к соседям… Пузырь ваксы двадцать рублей стоит, а кайфа на все сто… Чего молчишь? Так я иду?
— Давай, держи деньги, мы с Лёхой проставляем… Только Лёхе не давай, ему нельзя: у него обострение гепатита…
— Клёво! Нам больше останется…
…Жорка возвращается минут через десять, довольно размахивая бутылкой:
— Банки с хвостиком приехали!
Я интересуюсь:
— «Банку» вижу, а что у нас будет на столе в качестве «хвостиков»? Мы с Лёхой со вчерашнего вечера не жрали.
Жора успокаивает:
— Не мечи икру, фраерок! Жеванина имеется. Зекай сюда…
С этими словами он достаёт из выключенного холодильника лепёшку лаваша, увесистый кусок сыра, несколько головок лука, зелень и початую пачку соли.
Лёшка спрашивает:
— А зачем в холодильнике хранишь? Он же выключен…
Хмыкнув, Жора подмигивает мне:
— Пацан — тормоз. Шевели рогами, плашкетик! А мыши?
Глядя на нехитрую снедь, я вспоминаю, как незадолго до встречи с людьми мы пустили под нож увязавшегося за нами пса и с сожалением произношу:
— Эх, Лёшка, зря мы собачатину выбросили, похоже, сегодня у нас постный ужин.
Хозяин ухмыляется, обнажив остатки гнилых зубов:
— Гуляш хавали? Знаем, знаем… У нас с малолетки один борзый когти рвал к своей барухе, так он с собой лошка прицепом взял, из обиженных. Лошок пальцы веером раскинул, сопли пузырями пустил, типа прётся, что его сам Чуб уважает. Пацаны, которые с понятками, лыбятся: Чуб за просто так с собой обиженного не потянет. Сперва опустит для порядка, потом на гуляш оформит, когда пузо к спине прилипнет… Так и срослось… Через месяц Чуба захомутали, сидел в камышах под Азовом, его со стрекозы на раз увидели. Потом нашли лошка: с костылей фарш обрезан до костей, Чуб успел три кила гуляша смолотить… А пса на гуляш — это толково, уважаю…
Лёшка со знанием дела отвечает:
— Слышал про такое… Пацаны в детском доме рассказывали.
Хитровато прищурившись, Жорка предлагает мне, гоняя папироску из угла в угол рта:
— Начальник, гони бабло, бацилла будет!
Я затрудняюсь с переводом, приходится переспросить:
— Что ещё за бацилла?
Жора слегка хлопает меня ладонью по лбу и снисходительно поясняет:
— Чо, не прорюхал? Бацилла — это мясо! Хошь, болобоса принесу? Колбасы, в общем… Полтинник делов — и хавчик в норме.
Без колебаний протягиваю ему пятидесятирублёвую бумажку. Он забирает деньги и тут же выдвигает новую инициативу:
— Надо бы сразу вторую взять… И курева хорошо бы зацепить: божьей травки. Я больной человек — без травки помру…
С сожалением протягиваю ещё один полтинник и прошу заодно прихватить пачку «Кэмэла».
Как только наш беспокойный хозяин скрывается за порогом, я обращаюсь к Лёшке:
— Лёха, пожалуй, я расслаблюсь немного. Тебе выпивать не стоит. Понял?
Копируя интонацию Жоры, он соглашается:
— Нема базара, фраерок… В натуре!
Из его уст блатной жаргон звучит нелепо, если не сказать, карикатурно. Ясно, что он всего лишь пародирует Жору, но усталость не позволяет мне оценить дурачество по достоинству — оно вызывает только раздражение:
— Хотел меня удивить? Ни хрена не вышло! Вот если бы ты выдал что-нибудь… на латыни, у меня бы челюсть отвисла! Но на такое у тебя мозгов не хватит! А по фене любой дурак сможет…
Лёшка смотрит на меня широко открытыми глазами и отвечает с обидой в голосе:
— Эй, ты чо? Вроде и не пил пока…
Раздражение вмиг улетучивается, и я отвечаю примирительным тоном:
— Ладно, проехали… Извини, братан… Накопилось…
— Не извиняйся… Понимаю…
Мне становится вдвойне неловко — к невыветрившейся ещё досаде за допущенный срыв добавляется чувство стыда за проявленную слабость. Я меняю тон на менторский:
— А теперь слушай внимательно! На колбасу особо не налегай, лучше ешь сыр. Для печени это в самый раз! Можно хавать хлеб, зелень, а от лука и мяса воздержись. Усёк? Теперь о режиме… Как поешь — сразу в койку и спать! На меня не обращай внимания. Сегодня напьюсь, завтра буду в порядке — это мой старый, испытанный способ снятия стресса. Наркоту шмалять не буду: я с этим завязал. Всё ясно?
— Как скажешь… Хотя я бы тоже выпил…
— Тебе нельзя. Слушай меня, и всё будет тип-топ!
Немного помолчав Лёшка осторожно интересуется:
— Антон, а ты можешь говорить по-латински?
Этот вопрос, а самое главное тон, которым он был задан, окончательно развеивают во мне дурное настроение:
— А то! Вот, к примеру: «in vino veritas»… Правда, это — единственное, что я знаю.
— Переведи!
— Ну… по-русски это будет звучать примерно так: «с утра не выпил — день пропал».
Со всей серьёзностью Лёшка интересуется:
— Эти латинцы так любили пить?
— Ага! Поэтому все и вымерли…
…Наконец-то мы едим нормальную пищу. Мне кажется, нет ничего вкуснее, чем колбаса с сыром и зеленью, вложенные внутрь лаваша, приготовленного в домашней печи. Бутерброды ловко сооружает для нас сноровистый Жора. Позабыв о моих наставлениях, Лёшка за обе щёки уплетает домашнюю колбасу, обильно приправленную чесноком. После третьего бутерброда я его осаживаю, напоминая о возможных последствиях. Вздохнув, он тушит сигарету в пустой консервной банке, допивает чай и уходит на боковую.
После первых ста грамм меня прилично «цепляет», должно быть, с голодухи и с усталости. Я понимаю, что взятый Жорой темп мне не выдержать, и, по мере возможности, стараюсь не допивать налитое до дна, тем более, что ничего омерзительнее этой чачи мне в жизни пить не приходилось…
…Захмелевший хозяин затягивает заунывную тюремную балладу о разлуке с любимой. Я снимаю с гвоздика уже давно запримеченную мною гитару и начинаю ему подыгрывать. Получается не очень: рваный ритм Жоркиного пения и полное отсутствие у него слуха никак не могут скраситься моим музыкальным сопровождением. Да и гитара, мягко говоря, поганенькая…
Допев до конца, Жора прикладывается к стакану. Пользуясь случаем, я пропускаю очередной тост и затягиваю песню, тоскливей которой в моём понимании ничего нет:
«Где ты, юность моя? Где пора золотая?
Скучно, грустно, виски серебрит седина.
А в глазах огонёк чуть блестит, догорая.
И в руках всё по-прежнему рюмка вина».
Мой собутыльник дожёвывает бутерброд и начинает не в такт и не в тему мне подпевать:
«Много горя и бед мне на долю досталось —
В диких дебрях, в горах, на земле, под землёй.
И повсюду судьба надо мною смеялась,
Украшая виски роковой сединой».
После того, как на гитаре рвётся вторая струна, я откладываю инструмент в сторону:
— Гитарка — дрянь, Жорик… А я не Паганини, чтобы лабать на четырёх струнах…
Пока я налегаю на колбасу, Жорка в очередной раз наливает себе сто грамм мутной, мерзко пахнущей чачи, чокается с моим стаканом, стоящим на середине стола, и говорит, по-пьяному растягивая слова:
— Фраерок, давай бухнём с тобой за марух наших! У меня их столько было… Ты ещё щегол пестрозадый, не рюхаешь, что такое козырная шмара по жизни… Шмара — это всё… Понял? Чё лыбишься, как параша? Жора беспонтово хлебалом щёлкать не станет. На раз говорю! Верка-соска у меня была, это — раз! Идём дальше: жила со мной одна бановая бикса, забыл погоняло её… Ну, не важно, короче, это — два! Ещё эта была, Юлька… Шалава… Дешёвка… Это — три! Ритка-воровайка была, с ней в Таганроге спал на одной блатхате… Это — четыре! Домашнячка была, Оленька… Это — пять? Кажись, абзац… Если не считать Томки-покойницы… Это — шесть? Да какой там, шесть? Томка — первая среди всех, понял, фраерок? И самая лучшая… Мы с ней такое вынесли! Да, что там… Тебе не понять… Томка в Хохляндии померла, давно уже…
При упоминании о Томке меня передёргивает. Неужели это он? Я пристально вглядываюсь в его лицо, пытаясь узнать в нём черты того самого Юрки, с которым пережил страшную зиму в замёрзшем цеху на окраине Донецка… За этой бородой и шрамами ни черта не разглядишь, но я уверен, что никакой он не Жора…
— Юр, я узнал тебя… Завод в Донецке помнишь? Зима, холода, комната-каптёрка с металлической лестницей у входа, пацаны, пацанки. Как умирали зимой от холода, помнишь? Как трупы жгли, а потом этим огнём грелись, неужели забыл? Нас ещё к весне трое осталось: ты, Томка и я…
Он ставит стакан на стол, так и не выпив за своих марух. Я наблюдаю, как дрожат его руки, нащупывающие папиросу через рваный уголок пачки, замечаю, как хочется ему спрятать вмиг повлажневшие глаза, и вижу, что он страшно стесняется дать волю нахлынувшим чувствам.
Стараясь снять повисшую в воздухе неловкость, я предлагаю выпить:
— Давай, за Томку… Царство ей небесное…
Мы выпиваем до дна, Юрка закуривает и начинает быстро и бессвязно говорить:
— Не узнал тебя, братан. Получается, жив? Надо же! Я думал, после такого долго не вытянешь… Ничего, значит, долго жить будешь… А Томка моя следующей зимой померла. Прикинь, ту зиму пережила, ребятёнка выносила, а в следующую, тёплую зиму, не выдержала… Непруха… Роды у неё опять были… Сам принимал, как и в тот раз. Хлопчик родился, нормальный такой, крупный… А Томка так и не поднялась потом… В Ялте дело было… Ты в Ялте был? Ага, понял… Короче, прикинь: хворает баба, молока нет, кормить малого нечем… Снёс его в детскую поликлинику, на стул положил в коридоре, очередным говорю, что сейчас вернусь, а сам ушёл… Насовсем ушёл… А хлопчика оставил… Так до сих пор и не знаю, что с ним, столько лет уже прошло… Вернулся к Томке, у неё жар, еле языком ворочает… Мы в санатории каком-то пустом жили… Холодно… Может, простыла… А может, заражение у неё случилось после родов… Короче, через пару дней и отмучалась… Я прибрал её, как полагается… Всё честь по чести… Чтобы перед людьми не стыдно было… И ушёл… Давай, выпьем? Так-то, вот… Ты на меня не смотри такими глазами, я ментам потом позвонил, рассказал, где она лежит… А сам слинял… Как крыса позорная… Хлопчика кинул… Жинку мёртвую земле не предал… Так оно всё и пошло потом… Давай, братан, за тебя…
Я выпиваю очередные сто грамм, не сводя глаз с этого бедолаги. Чувствуется, что он не в своей тарелке. Даже по фене перестал ботать… Одним глотком опрокинув стакан чачи, Юрка прикуривает папиросу и начинает сосредоточенно ковырять ногтем запястье руки, на котором изображён фрагмент колючей проволоки.
Осторожно подбирая слова, я сообщаю ему, как мне кажется, очень важную и печальную для него новость:
— Юр, а вашего первого сыночка я не смог спасти. Молока достал, кое-как напоил… Сели в автобус, а через пару остановок гляжу: малыш умер. Но я похоронил его по-людски: молитву прочёл и даже помянул… Ты прости, что так вышло… Глупый был, малой ещё, плашкет, как ты называешь…
Он отрывает осоловевший взгляд от своей руки, прищуривается и отвечает мне, зло и с обидой:
— Что ты такое гонишь, фраер? Это ты мне буровишь по-чёрному? Первый у нас мёртвым родился! Понял? Я что ли не знаю, как проходили роды? Ты всё понял? Юрке не надо жать фуфло! Усёк? Пацан родился дубарём!!!
Я понимаю этот проснувшийся инстинкт уголовника. Человек не хочет идти на Страшный Суд с такими грехами. Та история уже давно вычеркнута им из памяти, скорее всего, он даже себе побоится признаться в содеянном. Может, никуда он и не носил своего второго сына? Сожгли, как и планировали поступить со своим первенцем, или утопили, как щенка… Ладно, Бог ему судья…
На всякий случай соглашаюсь и спешу сменить тему разговора:
— Да-да, прости… Я по пьяни спутал… Сел-то за что?
Он тут же оживляется и возвращается к своей привычной фене:
— Понты колотил на раз… В Таганроге дело было… Сели с пацанами шпилять в стос, был там такой кент залетный, Хлыст… Косил под блатного на раз. Дешёвый маклер оказался: смотрю, у него весь бой меченый. Я ему: «Ты, что, фраерок, меня за лоха держишь?» Он мне в ответ: «Следи за метлой». А я чего? Понты — тоже деньги. Говорю: «Я босяк крученый, маклера на раз вижу, меня дешёвыми примочками беспонту разводить, играй со своей бабушкой». Он, козёл, мне в ответ: «Гнилой зехер, типа, зырь налево, пацаны пришли». Думал, я отвернусь, а он меня шкряблом помоет…
Понятно, какой же рассказ о криминале да без фени? Слово «шкрябло» оказывается для меня незнакомым, и я перебиваю рассказчика:
— «Шкрябло» — это что?
— Бритва… Ага, значит, я ему горбатого леплю: «Ваши не пляшут…» — а сам в шкары и за блудку…
— Это что ещё?
— Ну, типа, нож из штанов достаю… Шкрябло против блудки не катит, да он и шкряблом-то не умел трудиться… Короче, пустил ему красную юшку, так весь меченый бой ещё раз и пометил… Потом кто-то из пацанов ментам стуканул… Повязали в парке, где мы как раз с Оленькой тоником заправлялись… А там и божью травку в кармане нашли… Ну, и пошло: портной, сука, много чего нарыл… Потом — экзамен и малолетка, этап в Азов…
Мы выпиваем по маленькой, и я чувствую, что ещё немного — и буду «готов». Подхожу к кровати: Лёшка, вроде, спит… Или делает вид, что спит… Нет, скорее всего спит. Выключаю телевизор, громко транслирующий какую-то праздничную муру, и нетвёрдой походкой возвращаюсь к столу. Юрка наполняет стаканы по новой. Хитро щурясь, спрашивает:
— Дырку хочешь? Ну, это… Короче, биксу, бабу? Пока плашкетик твой спит, можем сгонять. Недалеко живёт клёвая тёлка, она в больнице пашет… Честная давалка… Она и двоим даст… С нас банки-хвостики — и все дела… К утру отоваришься, пацаном станешь…
Я отрезаю себе кусок колбасы, присаливаю сверху половинку луковицы и отвечаю, стараясь казаться пьянее, чем есть на самом деле:
— Не, Юрчик. Я лука нажрался — не могу дышать на даму таким перегаром…
В подтверждение тут же начинаю с аппетитом грызть луковицу. Юрка с неподдельным удивлением на лице произносит:
— Что за кипиш на болоте, что за шухер на бану? Нинка понты не клеит, правильным пацанам в хлебало не смотрит: это наша волчица, опытная воровайка. Год как с зоны вылупилась, две ходки имела. Тут сейчас много наших осело. А чего? Мандаринов на всех хватит, и порядки тут правильные. Носороги с Грузии попрут, так мы и воевать пойдём… Будет Юрок лентой перепоясанный, хе-хе… Так что, идём?
— Нет, Юрка… Перепил я сегодня. Мне бы сейчас покемарить немного, куда там трахаться? Ты мне сейчас хоть Бритни Спирс приведи, а у меня так ничего и не шевельнётся. Давай так: или ещё выпьем, или я спать лягу… Ты ж не забывай, сколько мы с Лёхой перед этим протопали.
Юрка берёт со стола бутылку с остатками чачи и начинает изучать её содержимое с тупым напряжением на лице. Поболтав содержимое, он разливает остатки по стаканам и предлагает тост:
— Забыл, как тебя звать… Антон? Ага, Антон, давай за тебя, братан! Только до дна…
Стакан на три четверти наполнен зловонным пойлом. Стараясь поменьше вдыхать сивушные испарения, я залпом выпиваю эту пакость, не особо расстраиваясь пролитому мимо рта. Запиваю холодным чаем и только после этого делаю глубокий вдох. Вот теперь, сдаётся мне, я уж точно «выпаду в осадок». Дожевав вторую половинку луковицы, интересуюсь:
— Юрок, а чего с малолетки рванул?
Он заканчивает набивать папиросную гильзу анашой, аккуратно закручивает кончик, «натягивает шкурку», вставляет папиросу в уголок рта и аккуратно её раскуривает, сведя зрачки в сторону огонька. Сделав глубокую затяжку, прикрывает глаза от удовольствия, выпускает дым в сторону потолка и только после этого начинает говорить:
— Малолетка, братан, это тебе не Сочи в бархатный сезон. Я много чего повидал, хотя гимназию не кончал… А как попал в спецприемнике на прописку, так и понял, что жизни ещё не видел. Народ там мурый чалится: кто по молодости залетел, тот считает себя обиженным жизнью. Много просто вольтанутых… В спецприемнике меня встретили настоящие звери, короче, оторвались по мою душу дальше некуда. Знаешь, что такое отбивная? Вот таким я и стал к утру… А в колонии у нас борзые рулили, их начальство любит… У них общак, чифир, трава, бухло каждый день… А я кто? Короче, начал я на зоне обиженным, думал, до блатного дорасти. Но не срослось… Вроде всё шло клёво, меня пригрел один землячок из блатных, пошёл спокойняк. Потом землячок откинулся — масть сменилась, и я опять ушёл к обиженным… Ты только не подумай, я опущенным не был… У меня даже был один «ручной» чмо из опущенных. Он мне тряпки стирал… Я и бил его не раз… А что? Положено так… Масть у него такая…
Не переставая думать о своём в течение всего этого монолога, я перебиваю:
— Юр! Ты спрашивал меня, что случилось со спиной? Я тебе сказал, что шакал один постарался. Это там же, в Донецке было… Угостил пивом, клофелина набодяжил — и я в отключке. Привёз к себе на дачу, запер в подвале, и понеслось… Издевался, падла, опыты медицинские ставил, ну, и… Трахал. По твоим понятиям, я — опущенный. Так или не так?
Он долго смотрит на меня немигающим взором. Я тоже смотрю на него, не в силах предугадать возможную реакцию. Вижу его расширенные наркотиками зрачки, слезящиеся глаза, слегка дёргающуюся щёку. Наконец, словно и не слыша моего вопроса, он произносит:
— Так ты хотел узнать, чего я встал на лыжи? Отвечаю. Играли в «американку». Проиграл одному борзому, Амбалу, своего опущенного, Славку. По понятиям варианта два: или пустить Славке красную юшку, или меня на четыре кости блатные поставят. Я отсрочку на трое суток взял, типа, Пасха, грех… На второй день и свершилось: весна, зелёный прокурор…
— Зелёный прокурор — это побег, что ли?
— Ага, он самый, как ещё говорят «Обрыв Петрович». Масти особой не было, поймали бы — хана. Одной девочкой на зоне больше бы стало.
Я вторично интересуюсь:
— Юрок, а я считаюсь опущенным?
Он поднимается с места, попутно валя бутылки со стола, и произносит, на сей раз глядя куда-то в сторону двери:
— Опущенный, не опущенный… Тут это всё не катит. Короче, так: не кипишись, плашкет, мыло жрать не стану.
— А мыло тут при чём?
— Традиция такая у нас в колонии была: если пацаны не в понятках, что базарят с опущенным, то все жрут мыло. Типа, очищение такое… Ладно, плашкет, погнали с тобой за пивом сходим в ларёк у автостанции. Угощаешь?
— Погнали… Только в чём я пойду? Шмотки-то постираны…
— Ветошь найдём… Малость покоцанная, но здесь не магазин, нулёвого не держим…
…Уже под утро, вдребезги пьяный, я отправляюсь спать. С трудом стаскиваю с себя одежду и швыряю на грязный пол. Меня мутит, но я надеюсь, что смогу быстро заснуть. Куда там! Как только я укладываюсь на диван, тут же просыпается Лёшка:
— Антон, ты что толкаешься?
— Извини, братан… Напился…
— Ага, я чувствую… Ничего, бывает…
Как только я закрываю глаза, меня начинает «вращать», как на карусели… Чувствуя, что к горлу подкрадывается тошнота, я вскакиваю с кровати, бесцеремонно отбросив одеяло в сторону. Лёшка вновь вынужден поднять голову с подушки:
— Ты куда?
— Пойду во двор, Лёха… Хреново мне…
— Я с тобой.
— Лежи, что я сам не управлюсь?
— Нет, я пойду!
…За окном сереет небо. По стёклам лупит дождь, издалека слышится мычанье коров и автомобильные гудки. С кухни доносится богатырский Юркин храп. Воняет перегаром, печной золой и остатками еды… Зарывшись лицом в подушку, я с удивлением ощущаю, что в моей душе постепенно рассеивается ещё недавно царивший там сумрак. Не понятно: с чего бы? Радоваться-то вроде нечему: впереди — полная неизвестность… Откуда этот странный свет? После нескольких безуспешных попыток осмыслить его происхождение, так и не разобравшись в своих ощущениях, я начинаю засыпать…
Спасибо, Коля! Nik — это же сокращение от «Николай»? Я правильно понял?
Спасибо также моим добровольным помощникам — редакторам и оформителям сайта. Без Вашей помощи мне было бы туго.
Спасибо тысячам моих читателей, а также всем тем, кто поздравил меня с высокой наградой «За искренность и мужество»!
Продолжаю трудиться, надеюсь, что всё это не в пустую…
Ваш А.К.
Содержание Вашего рассказа весьма тягостное и грустное, оно и понятно. Что касается стиля, то Вам не удалось передать речь рассказчика и его взгляды так, чтобы можно было безоговорочно поверить, т.е. аутентичности текста нет. Хотя повествование идёт от первого лица, за ним сразу видится не герой, а автор, который сам ничего подобного не пережил и о беспризорниках судит по сообщениям СМИ. Я немного такой контингент знаю, и вот Вам один из недочётов: они никогда друг друга по именам не называют, у них только клички в ходу. Далее, из повествования ясно, что герой — ребёнок из неблагополучной семьи, следовательно, образования не имеет. А между тем речь героя слишком уж хороша, так и веет хорошей учёбой в школе и прочитанными книжками. Поэтому, на мой взгляд, у Вас попытка описать то, чего Вы сами не видели.
С уважением, Антон
Спасибо за рецензию, уважаемый тёзка!
Вы правы во всём, за исключением одного: цельность восприятия, непротиворечивость образов вытекают из поступков действующих лиц, а не из их идентификаторов. Перед Вами — художественный рассказ, а не милицейский протокол или, скажем, мемуар. Я не сторонник словесного натурализма, хотя, уж поверьте, владею нелитературным языком в совершенстве. Полагаю, что увлекать читателя нужно внутренним драматизмом сюжета, нежели развязностью речи. Кого этим сейчас удивишь?
Об именах и кличках. Вы правы, имена в этой среде используются редко. Но также редко в ней звучат речи без арго. У меня нет ни того, ни другого. Сделано это намеренно — с целью донести до читателя СУТЬ событий, а не внешнюю мишуру. Можно сколько угодно шпиговать диалоги матами и феней, но если за этим не просматривается сюжета, если события «не берут за душу» — грошь цена подобному реализму. Все эти обёртки, столь важные для Вас, на самом деле важны лишь как одно из дополнительных средств для раскрытия характеров героев. В первой главе моего рассказа эта задача решена в пределах использованных выразительных средств, во второй — характер уголовника рисуется на фоне его речи. Где это уместно — там уместно. А вот где не уместно — там этого лучше не делать. Не считаю оправданным марать образы умерших детей даже такой мелочью, как уличный слэнг. Эти образы от этого не станут более правдивыми или более трагичными. Так мне подсказывает внутреннее чувство меры.
К тому же, Вы знаете этот контингент «немного» (Ваш термин), а я — много. И именно по этой причине я не шпигую речь слэнгом. Понимаете, о чём я? Если нет, поясняю: этот приём обычно в ходу только у тех авторов, кто «этот контингент» знает «немного». Дальше объяснять, думаю, смысла нет. Так же? Не удивлюсь, если в Ваших рассказах встречу образцы псевдо-босяцкой речи, которыми Вы стараетесь укрыть пробелы в «знании контингента». Угадал? 😉
Ну и в завершение подумайте: разве злоупотребляли слэнгом и кличками Диккенс, Достоевский, Короленко, Горький, Приставкин и те другие, кто рисовал мир бездомных? В этом ли суть литературы? Я считаю — не в этом. Смею надеяться, не на этом зиждятся традиции русской литературы, хотя в нынешних реалиях при вашем-то телевидении избежать искушения нелегко. Но это всё рано или поздно пройдёт.
Читал я как-то здесь чей-то рассказ, сверх всякой меры упакованный кличками и словечками типа «млять», «нуфуй», «сцука» и т.п. Подумалось: а вот взять, а и убрать всю эту шелуху и что останется? Проделав этот мысленный эксперимент, даже рассмеялся: НИЧЕГО! Пустое место!
Теперь проделываю другой эксперимент: добавляю в свой рассказ все эти «млять», «нуфуй», «сцука» и т.п. Улучшится? Не-а! Разве что сблизится с вышеуказанным образчиком нео-русского крим-реализма. Но у меня не об этом. Простите, но на всех не угодишь…
С уважением,
Антон К.
Как Вы пространно ответили! Про «млять» Вы, видимо, мой рассказ «Дети» имели в виду. Насчёт «немного знаю контингент». Я работал несколько лет на 1, 8 ставки (т.е. 5 дней в неделю при пятидневке, по 6 уроков в день) в ПТУ, причём таком, куда детишек принимали без экзаменов, был и мастером (т.е. классруком) у одной мальчишечьей группы. Об этом и рассказ «Дети» написал, и «Задорова» тоже. Жил в деревне, которая в нашей области отличается крайним неблагополучием: туда ещё с царских времён выселяли из города «элемент» (бывшие уголовники, хулиганы, шпана и т.д.). Отсюда и «немного знаю». Конечно, в тюрьме или колонии я не работал, а Вы, возможно, работали, потому и знаете больше моего. Видимо, всё зависит от цели автора: Вы своим рассказом пытались с одной стороны привлечь внимание к этой теме, а я с другой. И отношение к детям у нас с Вами разное: те, с кем я работал — это не дети, несмотря на возраст (в ПТУ после 9-го класса, с 15-16 лет учатся). И рассказ мой (на который Вы, вероятно, намекаете) именно этому посвящён — нет у них ничего, кроме мата и хулиганства, а боятся они только силу. У Вас же как-то идеализированно всё, особенно касаемо сложного внутренего мира героя. Я со своими «подмастерьями» довольно близко общался, в походы ходил — так что более или менее представляю себе ситуацию. Вы Приставкина упомянули, так не учли, что у него аутентичность текста очень даже ярка, там за словами и восприятием детей именно дети просматриваются, а у Вас — дядька взрослый.
С уважением, Антон
Простите, тёзка, не хотел Вас обидеть — не обратил внимание, что Вы и есть автор того самого рассказа, на который я так неловко сослался. Но тут уж не могу не вспомнить: «…не суди и не судим будешь»…
Но вернёмся к нашим «баранам». Понимаете, пустое дело щеголять друг перед другом — кто больше дерьма в жизни скушал. Во-первых, непроверяемо, во-вторых, не о том речь. Поясняю: у меня отличный от Вашего подход к литературному творчеству. Вы стараетесь доказать читателю знание предмета, я — изучаю сам предмет. Формой доказательства Вы выбираете рафинированный натурализм, который погребает под собой всё — сюжетную линию, характеры героев, манеру Вашего письма. Мысленно попробовал отделить от Ваших текстов матюки и ужаснулся: ничего не осталось в осадке. Это — плата за излишнюю суету в демонстрации «знания дерьма жизни». Меня интересует не дерьмо жизни, а то, как остаться человеком в этом дерьме. В этом — принципиальная между нами разница. Всё остальное, что Вы приводите в доказательство своей правды — от лукавого, к литературе оно отношения не имеет. Р.Стивенсон никогда не выезжал за пределы своего дома, тем не менее написал «Остров сокровищ» и ещё много-много приключенческих произведений. А г-н Кайманский выучил массу тинейджеров, повидал пол-мира и отметился в литературе байками об обнюхавшихся «Моментом» олигофренах. Смею предположить, что по глубине мироощущения Ваши герои недалеко ушли от приматов. Разговаривать на языке приматов несложно, дружище. Но к знанию жизни сие искусство отношения не имеет. Да и к традициям русской литературы тоже. Вероятно поэтому Ваши новаторские творения не не были здесь отмечены даже утешительным призом, вроде: «За разработку и внедрение новояза, как долгожданной альтернативы великому и могучему».
В этом смысле я считаю, что пусть уж лучше из-за строк проглядывает дядька взрослый, чем дебиловатые, обдолбанные бычары, которыми Вы наводнили свои рассказы. Изучать их повадки и инстинкты — это из области биологии, но никак не литературы.
Хотите, перенесу этот пост на Вашу страничку в качестве рецензии? Будет Вам пиар и щастье!
С уважением,
Антон Клюшев
Антон, а я на Вас и не думал обижаться. В любом случае мы с Вами друг друга не переубедим: всё дело в разных целях и разных убеждениях. Вы полагатете, что я решил похвастаться своим знанием предмета. Совсем нет. NikTem совершенно правильно заметил: у меня просто картинка. Смысл именно в натуралистичности (кому-то она покажется излишней), и написал я его после одного скучнейшего заседалова, проведённого чиновниками из Департамента образования. Как и положено чиновникам, они проблему знают по отчётам да СМИ-сведениям. Сами никогда не работали там, где реформируют. Послушали б Вы их требования и идеи! Это ж бред, как и затея с ЕГЭ! Далее, я хотел показать (и смог — судя по рецензиям) какое поколение растёт в мире дикого капитализма. Может, кто и задумается. У Вас же цель, как мне показалось, иная — привлечь внимание к неустроенности и несчастью Ваших героев. Отсюда и подходы разные. Ваших детишек жалко, моих прибить хочется. Возможно, людям с доступом в инет (а для этого или работа нужна соответсвующая или средства, что указывает на определённый статус пользователей и посетителей нашего сайта) хочется чего-то другого и изнанку жизни предпочтительнее видеть такой, какой описали Вы. Но это уж не моё дело.
С уважением, Антон
Вы вот про «попсу» заговорили. Можете назвать автора, который попсу пишет? Недавно ввязался на другом сайте в обсуждение темы «писать на потеху толпе» — «писать «не для всех»». Почему-то полагают, что кто пишет/рисует/поёт/играет «не для всех» — тот и настоящий творческий человек. А кто народ развлекает, пишет для толпы, тот «попсовик».
Не согласен, что сочинение Антона Клюшева «не для всех».
С уажением, Антон
Николаю Темерёву. Николай, благодарю за ответ! В целом с Вами согласен. Но вот Толкина в обиду не дам. А почему Вы полагаете, что он «недалеко ушёл»? По-моему, из всей литературы этого направления нет никого, кто мог бы не то что с ним сравниться, а приблизиться. Я читал его и в оригинале, так что могу Вас заверить, что язык очень богат и изящен. По-вашему, каков критерий для того, чтобы отнести писателя к «литературе» ( у меня термин «макулатура») или к Литературе? Разве Маринина и Толкин — это авторы одного порядка? Впрочем, я с Вашим им определением согласен. Видимо, они забили пустой рынок «книжек для женщин».
С уважением, Антон
Антон, ты молодец… Ты очень хорошо пишешь. Без скучного чванства стариков портала, но и без искреннего, естественного для большинства молодежи (в том числе и для меня) стремления выпендриться…
Однажды, я ехала в электричке по направлению Питер-Кузнечное. На соседней скамье (я сидела у дверей), примостился худой парень в рваной одежде… Он старался не смотреть ни на кого… И было видно, что он очень голоден… Единственное, что я могла предложить ему, это яблоко. Потом мы долго разговаривали…
И знаешь, его тоже звали Антон… А его история очень похожа на жизнь твоего героя… (твою жизнь). Ему было всего пятнадцать тогда. Мне девятнадцать тогда… Он ехал подрабатывать в Токсово…
Он рассказал мне о своей мечте…
Спасибо, Антон. Я верю всему, что ты пишешь. А пишешь ты почти как классик. Не расстраивайся от выходок постмодернистских бродяг…
Удачи!
Да, рассказ или, скорее повесть, написана столь хорошо, что я не могу отделаться от ощущения, что пишешь ты о своей жизни…
Не обманывайтесь, уважаемая Гуля!
Этот окололитературный проходимец, известный в сети под брэндом «Антон Клюшев» — полностью законченный мерзавец.
Данный субъект — есть предмет глубочайшего психиатрического исследования. Интересная личность: с одной стороны, на всех углах орёт, как он ненавидит педофилов, с другой сам неспроста пишет о детишках. С чего бы это?
Но, правда, ваш «Антон» — любимый гуру,
Похож скорее на карикатуру,
Он смешивает Библию с Кораном,
Вам что-то объясняет, как баранам…
Да кто вы еще, коль читаете клюшевские бредни и не отделяете мух от котлет?
Я поглядел и ужаснулся — почти 30 тысяч читателей у этого «писателя» набралось! Слепые и глухие люди! Вот такие вот «Гули», да «Николаи» делают ему пиар, а потом народ валит к нему валом!
И как тонко-то всё вывернуто… Налицо «великомученик Антон», который редко снисходит до того, чтобы пообщаться со смертными лично — всё больше «священные писания» сбрасывает типа «Параллельного мира» или «Страны мечты». Налицо его «апостолы» хоторые «в народ ходят» и пропагандируют эту бредятину…
А если присмотреться, то налицо процесс становления нового сетевого гуру на почве якобы антипедофилии. Вот только — больно уж в карикатурном варианте. Пока почитатели Клюшева обсирают авторитетных в педофильской тусовке личностей, он сам пытается «пробить на жалость» (что ещё так сопливые слёзы у глуповатой дамочки вышибет, как рассказы про трудное детство?). А дамочки у нас любит обиженных. Это давно известно.
Но суть-то в чём?.. Возьмём, к примеру, эпизоды в повести Клюшева «Подвал» про «заточение бедного беспризорного мальчика в подвале у маньяка-педофила» — приличный психиатр в паре с литературоведом объяснил бы, почему на фоне скучной занудной серости произведения в целом, они выделяются жирно насыщенными чёрными красками. Честно говоря, читал и поражался — до того красочно и сочно!
Всё очень просто. Гражданин, называющий себя «Антон Клюшев» — сам маньяк, педофил и САДИСТ-УБИЙЦА. Возможно — латентный, возможно — даже действующий. Иначе откуда такое знание психологии маньяка? Ведь уж насколько тщательно вылизан, выпестован этот рассказ! Совершенно ясно, что автор «одной рукой строчил, другой — дрочил». Остальное в его «творчестве» — обычное бульварное чтиво про «новых русских бандитов», которое частные издательства оптом по дешёвке (не удивлюсь, если на вес) скупают у всяких там донцовых и т.п. А «Подвал» — написан так, что Маркиз де Сад отдыхает, а Стивен Кинг вышел нервно покурить…
Не верите мне?
Тогда посмотрите «Молчание ягнят» хотя бы. Хороший фильм, кстати. Многое объяснит. В частности, то, почему и как один маньяк-убийца так хорошо разбирается в психологии другого такого же.
В общем, личность этого гражданина совершенно мне ясна и предельно понятна. Его поведение в сети интернет строится по принципу сериала «Горец» — «в конце должен остаться только один». И этим «одним» он видит себя, любимого.
Я давно разгадал секрет читаемости Клюшева! Людей привлекает садизм! Что-то черное живет в душе у каждого, но мало кто в этом признается! Я не боюсь признаться: да, я педофил! Но я вменяемый, для меня не секс ребенком важен в первую очередь, а его душа. Я пальцем не трону ребенка без его согласия.
Почитайте мои рассказы о детях! Их уже оценили лучшие лауреаты портала. Они откроют вам глаза на оборотную сторону педофилии — не ту, которой вас пугают, а на истинное добро и трагизм запретной, но чистой любви!
А Клюшева можете конечно читать………. Если вам приятно заглядывать в душу маньяка…………. Лично мне не приятно! А вам?
И еще меня достает это спекулирование на христианстве! Сколько же можно? Не может настоящий пацан так верить, все это показное. Так ведь он на христианстве не остановился — в своей новой мути стал исследовать Коран, надергал оттуда эпиграфов! Точно больной на голову!
Что касается этого рассказа…….. Ну очередное пустое место! Радует, что многие умные люди это уже давно поняли.
NikTem у: Почему самые продаваемые авторы авторы, в основном, женщины?
Потому что эти женщины не имеют амбиций показать себя, а пишут на заказ, легко уходят под псевдонимы и вымышленные судьбы. Их изначальная задача — заработать денег, а не реализовать себя. Впрочем, Маринина пыталась это сделать, выпустив роман, полный размышлизмов, который совсем не имел успеха, и после неудачи она опять вернулась к уже привычной теме в «Соавторах». Я пишу это так уверенно, т.к. знаю, о чем пишу. Поверьте, писать для денег — легко, тем более редактор потом «вылижет» для печати текст. Главное — знать кому и что писать!
Михаил Лезинский >> АНТОН КЛЮШЕВ — ВИЗИТКА 08.06.2005 03:17
Перо настоящего писателя и будущего классика !.. Не при Викторе Тетерине будь сказано!..
А я умею предугадывать будущее . Лет тридцать тому назад , я , как заместитель председателя Севастопольского городского литературного объединения , предсказал будущее своим годкам по литературе , и сегодня могу констатировать : так оно и произошло …
Вот я предсказываю блестящеее будущее своему собрату по перу , хотя он пишет совершенно не в том ключе , что я …
Я тут прочитал разные страсти-мордасти , разные приколы к тебе , но не удивился … Удивился , когда ты решил добровольно покинуть «арену схватки» , а это значит , что ты смолодушничал — отпор надо давать из всех орудий … То что я вывесил сверху (повторил ) , остаётся в силе — ПЕРО БУДУЩЕГО КЛАССКА.
Лёгкой жизни в литературе у настоящего литератора , нет и не будет!.. Оставайся на этом портале , где к тебе многие очень хорошо относятся .
Михаил .
Спасибо, Гуля Александровна, спасибо, Михаил Лезинский!
Надо же! Иногда нужно в гостях заехать кому-то по физиономии, чтобы с удивлением узнать, что не все тебя осуждают. Меня можно во многом обвинять: в низком художественном уровне, неравнозначности по литературному дарованию лауреатам портала, «клубничке», мерзком характере — я со всем этим покорно соглашусь. А вот в чём меня обвинить нельзя — так это в отсутствии цельности нарисованных сюжетов и образов. Не потому, что я такой хороший, а по другим причинам. Во-первых, мои сюжеты срисованы с жизни, а не вымышлены, во-вторых, с текстами мне помогают работать мои добровольные помощники. Не угляжу чего-то я, добрые люди мне подскажут. Иногда рассказы доводятся до ума и по прошествии года после их публикации в сети. Всё-таки у меня есть свой, довольно посещаемый сайт, а это многое значит. Мои герои не выпрыгивают спонтанно из окна и не кончают жизнь мазохистскими методами. Как следствие, я не выставляю читателей дураками, заставляя их нахваливать то, в чём они элементарно не разобрались.
Михаил, почему я не остаюсь здесь, да потому, что данный портал — не мой формат. Это — основная причина. Мой формат — это мой личный сайт, на котором я сам определяю, кому давать слово, а кому давать по морде. Скажите, какую цель я могу вынашивать, оставаясь здесь? Я такой цели не вижу. Награды портала меня не возбуждают. Илья подумал, что они для меня значимы, но он ошибся. Забыл, видать, что сайтом управляю не я, а мой друг. Доказывать Илье, что я пишу лучше какого-то очередного лауреата? Боже упаси! Всё это субъективно, объективно лишь одно мерило ценности — время. А раздаваемые здесь щедро награды — это всего лишь политика руководства, поощряющая активистов и дающее шанс любому (вне зависимости от таланта) получить грамоту. Портал должен самоокупаться, рекламодатели (они — слева, видите?) платят только хорошо посещаемым ресурсам за рекламоместо. Не будет здесь посещаемости, если образуется расслоение на талантливых, серых и бездарных. Народ валит сюда и стремится проявить себя на форумах и многочисленных конкурсах до тех пор, пока победители определяются всякими там перекрёстными голосованиями с окончательным подбрасыванием вверх монеты. То бишь, пока есть интрига. И пока это так, фантазия участников в попытках понравиться не будет иметь границ. Кто-то погрязнет в конъюнктуре, кто-то удивит публику очередным извращением, кто-то восхитит невиданной плодовитостью. Всем воздастся (в порядке живой очереди), и если уж не лауреатством, то какой-нибудь грамотой точно! Чует моё сердце, обломилось бы что-то и «Бабкину», да не вовремя воздух испортил. Видимо, нервы сдали…
Всё это коммерция, и в этой лавине конкурсов, номинаций и участников затерялся бы даже Достоевский. А если бы и не затерялся, то ему пришлось бы с грустью и сожалением наблюдать этот около-литературный гей-парад в обрамлении словоохотливых кланов и клонов, где «не боясь греха, кукушка хвалит петуха».
Понимаете, Михаил, с моей стороны было бы очень глупо разъяснять Илье эти прописные истины. По своему он прав. Он работает с издательствами, получая посреднические оттуда. Чтобы работать с издательствами и иметь клиентуру, готовую платить, нужен портал. Портал должен себя окупать, выбор клиентов должен быть широк. Поэтому здесь всегда будут судить не по заслугам, а по другим соображениям. И что мне тут делать? Объяснять, что в таком-то конкурсе победила очередная конъюнктура или серость? А сами Вы этого не видите? Ну почему мы стесняемся называть вещи своими именами? Мне дипломы не нужны, поэтому я и не стесняюсь. Я участвовал в конкурсе о детстве. О других конкурсах судить не могу, но думаю там было не лучше. Прочел 2 рассказа-победителя. Вторые места и ниже читать не стал. Первая победительница сработала в жанре изящной чепухи, вторая(ой) — в жанре подражательной конъюнктуры. Любой, кто прочтёт такое, если у него конечно мозги варят, сразу же смекнёт: да тут победить может всё, что угодно! И умножатся ряды соискателей, и распухнут закрома портала! Ловись рыбка большая и маленькая… А кто не доволен, тот — «клубничка» и в подмётки не годится победителю, даром, что ты трудился над каждым словом год, переписал рассказ десять раз и успел получить приглашения из толстых журналов. И все эти новомодные принципы с взаимными рецензиями никакого отношения к объективности и честности не имеют. Их причина проста — заставить работать счётчики. Скажите, Михаил, что в этом интересного? Я вот например знаю, кто пишет намного лучше меня. Быть ниже их в каких-то конкурсах не зазорно, у умных и талантливых можно и нужно учиться. А чему научишься, прочтя 5 строчек о девочке из Освенцима? Краткости, которая сестра таланта? Так ведь на таком микромасштабе талант не разглядишь.
В общем, скучно… Жаль тратить время. В другой бы ситуации я с удовольствием бы помог Илье накрутить счётчик, всё же меня читают тут, несмотря на «клубничку с клюквой» и бездарность. Но, грубо говоря, что я с этого буду иметь? 😉