СИДЯЧАЯ, ТАК СИДЯЧАЯ
Настоящая сидячая работа была здесь, в камере четыре-шесть. Обитатели в свободное от приема пищи, прогулок и шмонов время трудились не хуже, чем на фабрике сувениров.
Кроме шашек, шахмат, из хлебных мякишей лепились башмачки, боксерские перчатки, футбольные мячи, яйца, машинки, лошадки, собачки, кошечки, человечки. Из распущенных ниток носков плелись взамен отобранных разноцветные шнурки для обуви. Из кусков тонкой ткани изготавливались искусные марочки с кружевами, мережкой, бахромой, рисованными и накладными картинками. Из обувных супинаторов натачивали такие перья-заточки, что ими можно было запросто лишить жизни-жистянки. И все это надо было заныкать, чтобы не лишиться при шмоне. И, сохранив, донести или передать на волю.
Ганусевича допустили в артель, состоятельные члены которой ели за столом. Кроме Седого, бугра, здесь шамали: Трюмяга; Серовый; Фартогон, лепила-стоматолог, переплавлявший колымский песочек (было б рыжье, а желающих его оприходовать всегда хватало); Целкаш, председатель совета спортобщества «Звездочка»; Селиван, блюзджинсовый фарцовщик (обеспеченная старость может быть только у тех, кто ее сам обеспечил!); Везун, шофер горисполкома (сколько лет, сколько зим деловых до сук возил!) и Кукарача, усатый (Седой говорил – уссатый!) бармен из «Огней Донбасса».
Кстати, в камере действовал «сухой закон», и настоящих уссатых выживали со смертным боем восвояси.
«Непосредственные», как формулировал Чехов, хавали в шурше и приглашались за стол лишь в исключительных случаях получения дачки с воли. А берданы попадали в камеру лишь одна из десяти: то перевес, то недозволенные вложения, то вообще у ментов какая-нибудь нога или нижние полушария чего-то хотели или нет.
У артельщиков был общак продуктов, составленный из содержимого этих редких бердан и разрешенных дважды в месяц отоварок в тюремном ларьке. Из него дежурный по столу перед едой экономно и справедливо нарезал всем пайки. В нее входили кружки колбасы, кусочки масла, сала, сыра, сахара, яблок, печенья, других деликатесов, которые существенно дополняли шамовку, подгоняемую через кормушку.
– Приятного аппетита! – желал вежливый Фартогон.
– Аппетит приходит во время етьбы! – будто парировал Целкаш.
– Сплюньте, больной. Когда я ем, то глух и нем!
– А я… а я, когда пью, вообще дурной!
– Аткинусь, накрою паляну. По утрянке замастырю баланду с хрюкадэльками, пусть праникнутся туремным вкусом, – мечтал Кукарача.
– После вкусного обеда вытри руки об соседа, – заключал Везун.
– Живут же люди, один я, как хрен на блюде, – подходил из быдлятника какой-нибудь скороед с набитым ртом: видно, били его здесь регулярно!
– Ты, чабрец! А ну нарцись отсюда, пока не тюльпанý, что обсиренишься! – шугал его завязавший с матом Фартогон. – Народ и партия едины, только разное едим мы!
– Серово, – вступал Серовый, – все больше народа в стране делают все больше народа в стране, только мы не участвуем! Фортуна повернулась задом.
– Ничего, пристроимся! – хохотали в шурше.
Тюрьма была царской постройки. В концах длинных кори¬доров еще сохранились места, где устанавливались часовые механизмы с вращающимися бумажными лентами, в которых надзиратели во время обхода прокалывали отверстия. Для этого у жандармов на плетеных красных аксельбантах висели специальные иглы. Если задремал, не сделал хотя бы одного контрольного прокола, прощай теплая коридорная служба. Вот откуда пошло выражение «прокололся», а Ганусевич раньше думал, что от сделанной гаишником дырки в талоне предупреждений водителя.
Через день гоняли в прогулочные дворики. Они с высоты птичьего помета представлялись большими квадратами, затянутыми сетками в более мелкую «арифметику», через которую беспрепятственно порхали беленькие малявы – хорошо, но от подельника ли, от кумовского фраера ли, неизвестно.
В это время в хате заделывали шмон, но, как правило, надежно заныканные в щели заточки и мойки оставались служить братве и дальше. А вообще исчезнуть могло все, что не понравилось (или понравилось!) ментам, кроме клопов, которые вынуждали активно заниматься китайской гимнастикой «чешу». При возврате шманали и прогулявшихся. Ни один вывод из камеры не проходил без побоев, благо придраться умели даже к столбу, а не то, что к сизорю. Издевались, забавлялись. Если плохо, очень плохо, всегда есть кто-то, кому очень хорошо. Например, как-то вертухавенький объявил:
– Тут вам не здесь. На Пасху каждому перепадет по яйцу, – помолчал, ожидая кульминации ликования, и закончил, – моим сапогом!
Периодически однохатникам приносили тома накопанных следарями обвинений. Седой целыми днями корпел над своими, приговаривая: «Молодец крючок, только из того, что ты не знаешь, библиотека получилась бы!». Иногда дергали кумовья. На предложение сотрудничества:
– Воры убегают, мы догоняем, но движемся-то в одну сторону, а? – Ганусевич ответил:
– Мне в обратную сторону, не гоните порожняк. Не «Ищи-тащи», ни «Ищи-шепчи»: ни клептоманией, ни стукоманией, ни прочей дрянью не болел, а чего нет, того… не отнимешь.
Начальник режима предложил переселиться паханом в камеру для малолетних, но Ганусевич и тут отказался, оправдываясь неумением руками водить: наслушался от Седого о житье-бытье на малолетке. Его там достали по самое некуда.
– Конечно, пахан сыт, чифирно пьян и нос в табаке из родительских дачек недорослям (скорее, передорослям), но и – сила есть, ума не надо – неуправляемые хлебогрызы такое отмачивают! «Быть не хотят малятами, урками стать хотят они». Законопатят двери матрасной ватой, откроют водопроводный кран, воды в хате по грудку, плавают гаврики, плещутся. На увещевания одна присказка: «Увянь! Ух, ты, ах, ты – чмо из шахты!»
На допрос в Пропаснянскую мусарню Паровозыча возили трижды, и это были самые черные дни, и не только из-за черно-урючного конвоя. «А у нас есть закон и вагон, где цветные посменно стоят…» Само передвижение в набитом телами воронке и в мрачном вагонзаке-столыпине, понукание автоматами с угрозами и лающими собаками производили удручающее действие на душу, привыкшую к летящему навстречу горизонту.
– Встать. Руки назад. Вперед! Первый пошел. Второй пошел. Третий пошел.
– Первый принял. Второй принял. Присесть!
Особенно выбивало из равновесия путешествие в столыпине, когда в клетчатой полоске окна туалета мелькали настигающие друг друга шахтерские поселки, знакомые задворки станций, километровые столбы и пикеты обкатанных перегонов, по которым совсем недавно рассекал простор на ревущем ганнибале. И то надо было просить у хитрожелтого, чтобы вывел по нужде. Не очень-то хотели «позорные волкú, звенят ключами дубаки» вместо дремы открывать-закрывать купе и дежурить у вагонной параши.
Исключение, впрочем, составляли просьбы шмар, марьян, марух, телок, метелок, мокрощелок, сцыхрюток, звездадуль, перевозимых всегда в начале вагона. Наиболее отвязанные то и дело орали:
– Выводи! Потопаю, повиляю попою! – и, когда их, голосистых и голосисьтых, по одной водили мимо зарешеченных мужских купе, вовсю крутили сеансы.
Шалавы совали в решку вздыбленные вожделением верхние сферы, отклячивали нижние и, сдирая прожелтелые тряпкотажки, плющили о проволоку текучие мидии. Да где, никто ничего не успевал, разве, чем Бог послал, мазнуть в труханы. И – прошла любовь, завяли помидоры. Гнал зэкобыл с дойками легавый урюк дальше за дверь тамбура перед туалетом, и как там раскобыливалось, каждый в меру своей извращенности додумывал в одиночку. О, времена, о, нравы.
А вообще напряжение снималось по большей части Дунькой Кулаковой (шурше ля фам!). С легкой руки камерного Хренуара, который раньше, наверно, не только рассматривал Кама-сутру, но и дорисовывал ее, внутренние стороны бетонного ограждения параши украшали будто живыеписи роскошно раздетых женщин. Боже, какой резонанс самодостаточной страсти возбуждали эти пластические рифмы застенного творчества с разверстыми в атавистических зарослях нижними деталями костюма Евы, подчеркнутыми адской глубиной!
После посещения Прасковьи Федоровны тянуло на юмор и сатиру, юмор из сортира. Целкаш довольно басил:
– Эких девульв грешно вапыкаем, але ж баско, баско. Да, у женщины, с одной стороны, красота, а с другой
– Копчик? – острил кто-то в ответ. – Э, не так страшен зад, как его малюют!
Трюмяга, входя, будто по-английски, здоровался:
– Хау вдую в ду, – а позже резюмировал: «Наконец-то получил удовлетворение с человеком, которого по-настоящему люблю!»
Серовый на подходе от смущения разглагольствовал:
– Не торопись пись-пись. К сему прибегали, начиная с Диогена Синопского, многие великие мужи мира, прибежал и я. Сеньора Нахеро, вы так прекрасны в этом туалете! – а отбрасывая выходной брезент, уже музыкально булатно окуджавил: «Надежды маленький оргазмик под управлением Любви!»
Одни любители передернуть затвор восклицали: «Застебись, Шухериззада!» Другие грустно декламировали по поводу такого бабслея нечто вроде: «Прощай, зима. Галдят грачи. Привет, тюрьма. Опять дрочи!»
Селиван, напротив, велеречиво утверждал чеховское:
– Женщина есть лучезарная точка в уме человечества!
Седой двусмысленно развивал тему дальше:
– За колючкой все просекли, что здесь не дом терпимости – терпеть, и что женщин некрасивых не бывает, а некоторые, – что и мужчин – тоже!
И действительно, возле параши уютно ютились опущенные гребешки, активные и не очень заменители «ссаковыжималок», с которыми любители – гей, гей! – могли поиграть в известное очко или за любую щеку:
– Наша Петя любой соске сто очков вперед даст.
– И сто пéздесят – сзади!
Насиловали воображение, вешая на уши и такие правдивые мифакты: парился до суда здесь Петя Кантроп с таким запридухом, увеличенным шариками, что одна коридорная уродиада с накрашенными губалами чуть глазки не ломала через глазок, а другая, вафлистка, топчась у кормушки, даже не раз до запирания духа массировала дыхательные гланды…
После первой ходки к следаку, Ганусевича сунули в маленькую хатку на троих. По рассказам сиделых он знал, что здесь прослушка или кто-то из кумовских подсадок: «Тук, тук – я твой друг!» Знал, что человеку надо два года, чтобы научиться говорить, и пятьдесят, – чтобы держать язык за зубами. «Знаю, курица кудахчет на братву, дай Бог, вычислю я квочку и пришью!» Секретов от следовых у него не было, но, чувствуя, что все подозревали друг друга, он тоже сделал вид, что канает в несознанку, отрицаловку:
– Пусть других оленей разводят, роголетов лепят! – и провел здесь несколько дней, почти не разговаривая, если не считать игры в шахматы, которые слепили из хлеба. Потом Евгения дернули на вторую разводку, но возвратили уже в «родную» четыре-шесть.
Здесь жизнь была веселей. Застольная братва взамен только что отобранных при шмоне изготовила новые стиры. Многослойный из газет и хлебного клея картон нарезали на тридцать шесть листов. Из фольги болгарского «Ту–134» сделали трафареты всех четырех мастей, которые и нанесли на листы: черные – краской из жженой резины подошв и каблуков, красные – кровью. В «ограниченном пространстве, компенсируемом избытком времени», Ганусевич впервые от умных людей научился преферансу, сочинскому и ростовскому, которому здесь отдавали предпочтение: «Дама червонная, сданная, смотрит в тюремный глазок. Лампочка эта горит, окаянная, хоть бы мигнула разок…»
ПРИГОВОР. ХИМИЯ
Суд состоялся через три месяца после несчастья. В зале было полно деповчан во главе с начальником депо Владимиром Павловичем Крайтеменко. Сан-Саныча не было, он пошел на повышение и уже работал начальником депо Хватово. Помощник Валерка стоял на том, что все по поезду было в порядке. Его только сняли на год в слесари по ремонту тепловозов, от уголовной ответственности освободили.
Машинист был признан виновным по статье, которая ему вменялась. Но приняли во внимание хорошую характеристику, что у него трое детей, что он социально не опасен, невыясненные обстоятельства перекрытия концевого крана в составе, трудность взятия с места поезда на подъеме. И «вырок» гласил: «Ганусевича Евгения Георгиевича подвергнуть лишению свободы сроком на три года. В соответствии со ст. 1 Указа ПВС СССР от 12.06.1970 года назначенную меру наказания считать условной с обязательным привлечением к труду в местах, определяемых органами, ведающими исполнением приговора».
«Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно», – будто до сих пор он тридцать лет рабочего стажа байбаки бил и впредь так тунеядствовать собирается, что его надо обязательно привлекать к труду! Меру пресечения оставили прежней – содержание под стражей по месту отсидки, и привезли в ту же почти родную светлицу номер сорок шесть. Седой весело поздравил с малым сроком:
– Не, а то зачитали девяностолетнему приговор – двадцать пять лет! Он руку к сердцу: «Ну, спасибо за доверие!» А, все путем, если не считать…
– Ты сам свой высший суд! – коротко и серьезно откомментировал криминтатор Серовый.
Целкаш назидательно съязвил:
– Что за эгоцентризм проповедуешь? У нас самый человечный в мире суд! Не от какого-то там закона зависит, а от человека! От чиновного, партийного ль, судейского.
– Не надо думать, что закон против взяточников, мошенников, воров, убийц, хулиганов. Он против противников власти!
– Нет, правда всегда побеждает, ибо то, что побеждает всегда оказывается правдой!
– Раньше сядешь – раньше выйдешь, – заключил базар какой-то предсказамус из шерстяной шелупони.
Адвокат насобирал крючков на кассацию, но Ганусевич отказался: и мертвых не оживишь, и резона мало париться здесь еще несколько месяцев до суда высшей инстанции, если в лучшем случае будет лишь уменьшение срока на эти месяцы. А так, «на работу славную, на дела хорошие» выдергивают из этого клоповника, где, слава Богу, за долгие сто семнадцать суток ни чахотки, ни чесотки, ни брюшной заразы, ни душевной не завелось.
После утверждения приговора Ганусевич стал ждать этапа на «химию», а пока его каждый день конвоировали в местную промзону, увенчанную лозунгом «пятилетку в три года» (к нему спереди хохмачи мелом приписали – «Отсидим»). Здесь определили в слесарную мастерскую, где в числе других метизов делали хомутики для дюритовых шлангов по заказу тепловозостроительного завода. Бугор, вольный, но ШП (швой парень), дал Ганусевичу выполнить последовательно все операции, а, убедившись в том, что он с металлом и тем более с этим изделием на ты, поручил самую ответственную, но физически легкую сверловку отверстий под стяжные болты.
По рабочей зоне в домик раздумий типа «сортир» можно было по одному передвигаться без конвоя. Удавалось обзирать, как въезжают-выезжают через массивные зеленые ворота грузовики, где и какой работой заняты другие зэки. Была столярка, картонная мастерская, швейная, где шили рукавицы. И пороли. Жаждущие вольные – ждущих невольных. Мужелающие пастухи – пасомых хоченщин.
Евчонки менее фартовые красочными стоп-моделями белоколенно корячились на сортировке бабьелетних овощей. И здесь разодетые, едва одетые, с почти гамлетовскими заботами. Быть иль не быть? Вот в чем? Вопрос!
Иногда вульвострадальцы на расстоянии без слов убалтывали одних, чтобы они, низко сидя без рейтуз и комплексов, хохочуще распахнули тайную погибель между Сциллой и Харибдой в пронежности задних ног, и других, чтобы те, высоко стоя в тряпочках на босу грудь, не менее хочуще декольтнулись. А самая ничегошная и сексапыльная «Катюша Маслова» ухитрялась, извивчиво подняв юбочный занавес, предъявлять ухмыльно стиснутые пухлыми «стэгнамы» складки «готтентотского передника» и в задней растяжке.
Спасибо за колючей проволокой и на том! Если надзорная экскурвоводка не прогнала, значит, пощастыло: не в рисованные, – в живые лохмощелки стойкими моргалами попялиться. Или хотя моргновенно ухватить сверкание вольно жирующих ляжек или биение в одеждной неволе заколебательных половинок шехерезадниц. Чтобы стать промельком сладкого сна, спусковым механизмом недетских поллюций.
Кроме сеансов улетного ненаглядства, эти баебульки в законе ухитрялись подгонять слесарюгам в обмен на заточки свежие и онанизменные морковки или хотя бы картошку. Из проволоки и кирпичей работяги сварганили электроплитку, на ней готовили чифирь, пекли картохи, и замастыривали себе роскошь второго завтрака.
Вскоре в слесарку после суда попал и сосед по шконке, тоже будущий химик Серовый. Ганусевич обучил его простейшим операциям, но все-таки руки у того были, по словам бугра, «только под хлеб заточены», и план давался непросто. А Серовый только пошучивал:
– Э, перехуем мечом по оралам! Нет, работу я люблю: могу сидеть и смотреть на нее часами!
– Лентяй!
– Просто не дурдизель. И лентяй – просто человек, который не делает вид, что работает!
– У нас другой лозунг, означает…
– «Работать завтра лучше, чем вчера» – значит, что сегодня работать нет смысла! – и, отсмеявшись, вспомнил рифмованное:
Волю свою зажми в узду,
Работай – не охай, не ахай.
Выполнил план – посылай всех в п…!
Не выполнил – на х…!
– Как ты так… легко с этим? Сомневаюсь, что умному человеку, учителю…
– Э-э, не напрягайся, мы сейчас на извечном поле брани. Надо тебе ЛИКËББЕЗ – ликвидировать матерную безграмотность. Рассказывают, что один действительно великий умница – Василий Андреевич Жуковский, наставник царских детей, придворный поэт и друг Пушкина, не смущаясь употреблением этого слова, характеризовал его как повелительное наклонение просторечного «ховать»!
– А – мать, грубо говоря, перемать?
– Ну, это, по версии Максима Горького, и вовсе приветствие. Еще от матриархата. Приходил мужик с долгой охоты, глядел, а в пещере уже новый ребятенок бегал. Вот отец ему и рекомендовался, дескать, не чужой я, а – твою мать!
– А само-то слово откуда?
– Произошло во время татарского ига от тюркского «эбле», что означало «жениться». Татарин, захватывая девушку, говорил, что «эбле» ее, то есть женится на ней. Но для русского простолюдина, у которого отбирали дочь или сестру, это значило одно: насилие. Отсюда стало бранным.
– И непечатным.
– Э, тут как сказать. Что до печати «непечатного», то в 1848 году была издана книга Р. Снегирева «Русские народные пословицы и притчи». И все сомневающиеся узнали, что «блядь до бляди, не племянник до дяди», что «вор не брат, а блядь не сестра» и многое другое. В 1867 году вышли из печати «Русские народные сказки», собранные Афанасьевым. В них слово «х…» было набрано 177 раз, «п…» – 55, «ë…» – 59 раз!
Только начали привыкать к хорошему, как жизнь стала еще лучше. Засуматошились мусора, сгоношили из осужденных большой этап, набили в два столыпина, и – «на работу трудную, на дела хорошие», – наконец, отправили. На Харьковской пересылке сводили на помывку, где развращенные бездельем банные коблы с разрывающими формы формами – сиськи по пуду, работать не буду! – заказали к себе «хорошего мужика на день рождения», и достойнейшего спонсоры показа, этапные вертухаи выбрали, и, на зависть братве, к ментелкам благословили. На эксгибиционанизм? Или – чем, все же, черт не шутит, когда «хэппи пёзды тую»?
Через неделю выгрузили ночью на станции Басы и воронкáми перевезли на улицу Граничная, где стояли выкидыши деревянного зодчества в стиле баракко. Кое-как забылись на сетках железных коек, но бугры пробазлали подъем, и химики выскочили в утренний туман, из которого нарисовались, не стереть, новенькие, как юбилейные монеты, мусорки.
– Все ссущее в мире, – ежась у каких-то кустов, под журчание заикнулся рядом с Паровозычем Серовый.
– Они что, тоже большую химию строят? – локтем с другой стороны толкнул еще какой-то лысый ежик в тумане.
– Зэков они строят, зэков, – засмеялся Серовый. – Местный менталитет, где «совок», там и «мусор»!
Атласные, действительно, построили прибывших, представились командирами отрядов комендатуры ОВД, и та самая химия, продолжительность кото¬рой была определена приговорами, началась. Начальником комендатуры был майор («Разве я майор? Фидель Кастро, вот – майор!»). А его начальника штаба заглаза аттестовали шнапс-капитаном.
Паровозыч и Серовый попали в один отряд. В отделе кадров СМУ Химстроя, куда их направили на следующее утро, предложили две специальности на выбор: каменщик и плотник-бетонщик. Ганусевичу однажды на ленинском субботнике в депо довелось выложить несколько рядов кирпичной кладки будущей стрелочной будки, поэтому он выбрал первую специальность, его земляку пришлось довольствоваться второй.
СМУ на расстоянии трех автобусных остановок от барачного ментелятника возводило в этом Сумопропащенске кирпичный завод. Два друга по несчастью Женя и Виля – Серовый оказался Власенко Вильямом Андреевичем – теперь нередко бывали рядом не только в бараке, но и по пути на работу, с работы, и на стройплощадке. Вильям был верен себе, донимая Евгения длинными монологами:
– Нет, нравится мне, конечно, железная дорога, но чего не умею, того не умею: водить локомотивы. И из родни только тесть по первой жене работал кочегаром паровоза, когда отбывал 58-ю статью на 501-ой секретной стройке самой северной магистрали Салехард – Игарка. Был в бригаде, которая провела первый поезд по рельсам, уложенным прямо на лед. Между прочим, за этот риск и был освобожден перед самой смертью дорогого Иосифа Виссарионовича. А другие транспортные штучки и мне выпало оседлывать, осваивать, приручать.
Мотоцикл – только однажды. Приятелю у проезжавших эшелонами на восток фронтовиков купили мотор-«освободитель» цвета хаки «Харлей Давидсон». Говорит: «Садись, езжай!» – «Так не умею». – «Езжай, потом научишься!» Сел в седло, сделал все, что надо. Мотоцикл поехал, но без меня, из-под которого он с торжествующим ревом вырвался.
Танк, это был Т–34, меня научили водить более основательно. Не в библиотечных войсках служил, в танковом полку стрелковой дивизии. Для присвоения квалификации командира танка в «учебке» требовалось накатать 12 моточасов. Накатал. И не по ровной дороге, а по рвам и дну реки Неман, по эскарпам и контрэскарпам, колейным мостам, по отмеченным флажками проходам в «минных полях», по откосам и спускам. Днем, когда через смотровые триплексы мелькали то земля, то небо, и вечером, когда через только что появившиеся приборы ночного видения открывалась взору яма, ты сбрасывал газ, чтобы не ухнуть в нее, и останавливался потому, что, в самом деле, был не овраг, а холмик.
Умение водить «тридцатьчетверку» пригодилось только раз. Исполняя обязанности старшины команды саперов, выделенной для подготовки танкодрома к летней учебе, каждый вечер давал повару «газик», чтобы привезти из деревни бочку воды для кухни. А тот брал на водовозку десятка полтора добровольцев с гармонистом и параллельно с набором воды организовывал в клубе танцы с местными сябровками. Перед рассветом, собрав выскакивающих из укромных мест солдатиков, возвращался готовить завтрак.
Однажды повар отправился в селение, захватив мешок сэкономленного хлеборезом продукта, и выменял его на три литра чимиргеса; столько входило в танковый питьевой бачок. Поэтому возвращение было бестолковым и веселым. До тех пор, пока грузовик не сбил ограждение мостика и не свалился в мелкие воды реки Гожки. Трезвея с каждым шагом, прибежали ко мне, повинились. Повара-земляка, который еще с карантина не скупился на добавки, надо было выручать.
Что главное в танке? Не бздеть! Я сел за рычаги одной из боевых машин, марш-бросок, вытащил «газик» из тины. И не удержался, чтобы не перепрыгнуть через мост, как в кинофильме «Парень из нашего города» – Сергей Луконин. Я ведь всегда гордился, что сам из Саратова, с той самой улицы Энгельса, с которой был и он, герой Николая Крючкова. Мостик с молчаливого согласия нашего старлея и председателя сельсовета на следующий день всей командой обновили, стал лучше прежнего.
Позже на полигоне я впервые ухватился за руль бронетранспортера БМП. Инструктором по вождению был рядовой охранной команды, от которого и услышал первые указания: «Убавил газ», «Выжал сцепление», «Врубил первую», «Отпускай плавно сцепление», «Сразу добавляй плавно газ, добавляй!» Поехали! По чистому полю, по грунтовке, по чертополоху. До автоматизма, до уверенности в своих руках-ногах и разумности перемещения в пространстве – пока не кончилось топливо.
Права автомобильные получил через десять лет в Ясном Лимане. Правила дорожного движения в ожидании очереди на покупку ЗАЗ-966 изучил самостоятельно. В комиссии ГАИ, которая приехала из Донецка, сдал экзамен. «Идемте, – говорят, – на практическое вождение. Где ваша машина?» – «Еще нет. А можно на вашей?» Он даже дар речи потерял, капитан, от такой детской непосредственности во взрослой жизни.
Когда нашел и «скрипя сердцем» согласился, по инерции еще сморозил: «Но, осторожно, встречный транспорт не обгонять!» И мы поехали. Я за рулем «копейки», кэп рядом. «Левый поворот». Повернули, едем по тихой улочке, близится перекресток. «Все! Остановись! Приедешь сдавать вождение в область». – «Почему – все? Что я нарушил?» – «Остановился на перекрестке!» Надо же так обосрамиться: купился на исполнительности! Спорить с ГАИ бесполезно, торговаться можно, но я не стал.
Потом, сдавая вождение на «Запахрожце» с двигателем внутреннего сгорания от стыда, тем не менее, был удачливее. Вручая корочки, напутствовали: «В жизни шóфера бывают секунды, когда решают минуты, и все это часами, и круглыми сутками!»; «Тише едешь – позже сядешь!»; «Правá мы даем, а тюрьму сам заработаешь!»
К Вильяму приехала жена, привезла кое-какую одежду, немного денег, документы, бумаги. Ночью комендатура проверяла поселенцев, поэтому пришлось отпрашиваться у начальника отряда, а с работы отпустил прораб, и с пятницы по вторник супруги смогли пожить вместе в гостинице «Жовтень».
– Ну, наелся-напился… любовного напитка? – поинтересовался после «медовых дней» Евгений у друга.
– Классно дегустнули, лишь к утру уснули!
– Такая активно сексуальная?
– Да, раньше только сексапильной была: пилила во время секса. А сейчас душа в душу. Хотя в последнюю ночь тоже поссорились.
– И не помирились?
– Милые ссорятся, только чешутся. Помирились… Восемь раз!
– Хорошо, значит, набрался. Нельзя «химикам» по закону.
– А по закону физика Архимеда на тело, залитое сорокаградус¬ной жидкостью, никакие законы не действуют! Тем более что пьяная женщина хороша до безобразия.
– И во время безобразия?
– И после!
В ближайшее воскресенье Власенко после завтрака прямо из столовой направился к городскому автобусу.
– Куда? – вскинулся Женька. – Я подумал, грешным делом…
– Лучше б головой, а не грешным делом. Хочу отдохнуть от души. От своей. Потом расскажу, ЕБЖ – если будем живы!
Оказалось, ходил на свидание. Когда уехала своя, он, до конца расчетных суток решив переночевать в оплаченном номере, пригласил дежурную по этажу комфортно отдохнуть на второй постели, которая ночью стала любовной. Сказано ведь: женщины – это те же мужчины, только еще лучше на ощупь. Особенно, когда чужие. К одной из них – «А что же вам в тюрьме-то не сиделось?» – Вильма и стал теперь бегать по выходным. Встречались в гостинице и шли в маленькую хатку поблизости.
– Почему не на месте? – недоумевал он сначала.
– Знаешь, сколько зарятся на мое место?
– На это, благодаря которому владеешь даром соблазнять?
– Даром? Во тебе, чудак на букву «м»! Извини: ОПРСТ – отличный парень, рада стать твоей!
После сопития-соития до содроргазма Галя бескорыстно предлагала оставлять на столе червончик «для старушки-хозяйки». Выходило, не какая-нибудь «за трешку раком, за пятирик – законным браком», а с убеждениями, что именно деньги – первичный половой признак мужчины!
– Так чем эта Галя лучше?
– Чем жена! Хотя не лучше, а новее. И ножки подлиннее. Особенно, левая! Мужа все время хвалит. Говорит, верный, ни с кем не изменяет, даже со мной! Или ты серьезно? Так закон физики: я, как магнит, не виноват, что каждая железка притягивает. Которая с маткой. Кстати, «матка» и «истерия» на древнегреческом одно и то же. Их Создатель вообще запрограммировал лишь на удовольствия и разнообразие наслаждений! Чтобы можно было хоть на этом ловить. Для продолжения рода человеческого, зачем.
– А как жена, ее тоже ловят? Может, и ты у нее не один?
– Должен быть один. Как Конфуций пояснял: из одного чайника можно наполнить много чашек, но чтобы одну чашку из многих чайников – это нонсенс!
– Да-а, ты не Власенко, правильно б – Ловеласенко!
– Есть правильный анекдот. Застает муж дома жену с любовником. Как врежет ему по морде. Жена рядом лежит: «Правильно, здесь не живет, а ходит!» Любовник вскакивает, хлоп мужа по уху. Жена: «Правильно, сам не может и другим не дает!» Так что правильно писали в церковных книгах: «Женщина есть ехидна, и скорпион, и лев, и медведь, и василиск, и аспид, и похоть несытая, и неправдам кузнец, и грехам пастух, и вапыкательница».
– Вопихательница?
– Не фантазируй. Вапа – краска. А как Шопенгауэр возмущался! «Только отуманенный половым влечением мужской интеллект мог найти красивым низкорослый, узкоплечий, широкобедрый и коротконогий пол: в этом влечении и кроется вся его красота». Влекли и ловили и они меня. Особенно, когда был БОМЖем – без определенного места женитьбы.
– Охочие ловчихи?
– «Если вспомнить всех подруг, начиная с первой, жизнь покажется вокруг не такой и скверной». Что было, то было – и сколько было, все мои. И я у них был. Увы и ах, не дефлоратором, – очередным. Такие непостоянные: сегодня с тобой одна, завтра другая! Загадал перед судом: подсчитаю, если наберется меньше, чем мне лет, – а мне пятьдесят два, – то оправдают. Насчитал в три раза больше. И три года «химии» дали! Нечего и загадывать, и считать было, если б о женском коварстве вспомнил.
– Способности человека определяются не полом. Чердаком!
– Ну, с моим чердаком первую и последнюю хорошо и так помню. Других – забыть не могу. Потому, – чтобы забыть, надо вспомнить.
В общем: Я + прелюбопервая Наташа Инкина + оторва Фроська Грязнова + две почти непоперечные татарки + безотказная рыжая Валька из трехэтажки + безмерно неверная Ëночка Даркова + без конца желанная Зоя из кинотеатра + артистка с киевского пляжа + две Зины Смирновых + две законных жены + две постоянки, Люция и Марыся + заячьегубая невинная, а водочная Райка + необъятная дежурная Людмила + еще сто сорок желанных и очень желанных = любовь!
В жаркий миг под одеялом все казались идеалом!..
«Настоящая сидячая работа была здесь, в камере четыре-шесть.»
Уважаемый, Эрнест, ну что с вами делать -то?
Подсказываю: » В камере четыре на шесть»
«Обитатели в свободное от приема пищи, прогулок и шмонов время трудились не хуже, чем на фабрике сувениров». — запятую потеряли в свободное время от прогулок:)баебульки, по вашему, короче…
«Оказалось, ходил на свидание. Когда уехала своя, он, до конца расчетных суток решив переночевать в оплаченном номере, пригласил дежурную по этажу комфортно отдохнуть на второй постели, которая ночью стала любовной. Сказано ведь: женщины – это те же мужчины, только еще лучше на ощупь. Особенно, когда чужие. К одной из них – «А что же вам в тюрьме-то не сиделось?» – Вильма и стал теперь бегать по выходным».
Этот отрывок ваще нечитабелен…. Работать и работать над текстами, Эрнест. Не доверяйте текстовому редактору. Даже великий Набоков, творил со словарем на коленках,
Что со мною делать-то? Вам? Очень прошу — не беспокойтесь, мне и так уже неудобно становится: надо же такое внимание мэтра к недостойным текстам. Хотя в конкретном случае запятых не терял (каюсь, хорошо знаю правописание), но еще раз смиряю гордыню перед вашими ЕБЦУ.
И, действительно. что делать? Вот такое я Овно!…
Особо ценю вашу проницательность: знаете лучше меня, что речь идет не о камере № 46 (это число произносят, как четыре-шесть), а о некой «камере четыре на шесть». Великий вы человек, пра слово! Спасибо, что судьба послала вас нашему человеческому несовершенству!