Верить и жить!*


Верить и жить!*

Случай подарил мне в этом году встречу с двумя замечательными женщинами, похожесть судеб которых меня поразила и заставила сесть за этот рассказ.
Обе они бывшие москвички, обе испытали радость творческих удач и горечь потерь, обе не раз боролись за свою жизнь и каждая побеждала свои недуги.
Приехав в Германию, обе нашли в себе силы сесть за стол и начать писать, отдавая нам частичку своего сердца, рассказывая о том, что их взволновало, что они пережили.
Когда я начал писать этот рассказ, у меня промелькнула мысль, что, возможно, они знают друг друга, уж очень мне этого захотелось!
Но, увы…
Не случилось такого.
…Инга Николаевна Пидевич и Мария Германовна Ферман. Две судьбы, два маячка, светящихся в дымке прожитых лет.

«Это не такой уж плохой конец, — утешал себя буфет. Я умру, служа людям, давая им тепло…», — этой строчкой я бы хотел начать рассказ о жизни и творчестве поэта и прозаика Инги Пидевич, потому что именно так она и живёт, — даря людям тепло своего сердца.
В своём рассказе «Буфет», Инга Пидевич в свойственной ей лирической манере написала историю жизни и смерти одной прекрасной и нужной вещи, — старого буфета, верой и правдой служившего людям почти шестьдесят лет.
Это то, что лежит, как бы, на поверхности рассказа.
На самом деле, рассказ совсем о другом.
Он, — о людях, которым этот буфет служил, об их судьбах и об эпохе, из которой мы все вышли.
Он тревожный, этот рассказ.
На всём его протяжении вы не перестаёте сопереживать его героям.
А ещё, — он очень уютный и домашний, потому что погружает вас в воспоминания детства, — с елкой и пирогами, чаем, выпитым за столом, с розовым балдахином нового абажура и старым, еще бабушкиным буфетом.
Вы помните запах своего буфета?
Если вы что-то позабыли, обязательно возьмите в руки книгу Инги Пидевич (здесь и далее – ссылки на книгу И.Пидевич «Шкатулка», Москва, 2006г).

…Её прадедом по материнской линии был владелец типографии в Вильно, Арон Минскер, один из основателей еврейского книгопечатания в России.
Родители скрывали от Инги подробности истории их семьи: родство с эксплуататорами в те годы было опасным делом.
Узнала она о занятиях прадеда и деда в годы «оттепели», а позднее, в годы перестройки, найдя этому подтверждение в литературных источниках.
Существует семейная легенда о том, что родоначальником их семьи был польский шляхтич, влюбившийся в еврейскую девушку.
После Польского восстания 1830-1831г.г., и шляхтича, как его участника, сослали в Сибирь, а за ним поехала и его молодая жена.
С той поры воспитанием Арона занялись еврейские бабушка и дедушка.
Семейную традицию унаследовал его сын, — Герш-Беньямин Минскер, имевший маленькую типографию в Ковно. Вот он-то и был дедом нашей героини. Когда пришла пора ему жениться, он взял себе в жены Эстэр, восемнадцатилетнюю девушку из благополучной еврейской семьи, которая родила ему дочь, названную Диной. Это была уже мама Инги Пидевич.
Не знаю, как в небольшом городке Ковно можно было утаить такой, весьма пикантный факт, но так уж случилось, что у Герша, вдруг, оказалась еще одна семья.
Подростком, Дина, видя унизительное и зависимое положение матери, решила стать самостоятельным человеком.
После окончания гимназии она подрабатывает, давая частные уроки, и, на скопленные деньги в 1912 году уезжает в Киев, на Высшие Женские курсы, где её принимают на филологический факультет.
Наступил 1914 год. Началась Первая Мировая война.
Герш из Ковно посадил больную жену Эстер и маленькую сестру Дины в поезд, и отправил их в Киев, а сам остался с другой своей семьей, пропав после этого в дымке времени.
Дина, следуя за своими курсами из Киева в Саратов, стала главой семьи, взвалив на плечи заботу о младшей сестре и больной маме.
Вскоре она освоила еще одну специальность, закончив еще и экономический факультет.
В начале двадцатых годов, когда закончилась Гражданская война, Дина переезжает в Москву, где поступает на работу в ВСНХ.
Её начальник, Николай Пидевич, заметив симпатичную девушку, начинает оказывать ей знаки внимания, и, вскоре они женятся.
Интересна история появления фамилии «Пидевич».
Исходно это была фамилия «Придэ», в переводе с латышского, — «сосна».
Придэ были латгальцами, — народностью, жившей тогда на территории современной Латвии, и были подданными Российской Империи.
Глава семьи Приде был лесником.
Однажды польский ксёндз «ополячил» его фамилию, записав её — «Придевич».
На этом злоключения фамилии не закончились, ибо при очередной переписи, кто-то, не очень грамотный, «потерял» в этой фамилии букву «р».
Так они стали «Пидевичами».
Естественно, в лесу школы не было, и маленького Николая научил читать и писать его старший брат, принимавший активное участие в революции 1905 года.
Во время Столыпинской реформы безземельные и безлошадные российские крестьяне получили в Сибири землю, и семья Пидевичей переехала туда жить.
Там, выучившись самоучкой на счетовода, а потом – на бухгалтера, Николай Пидевич работал на железной дороге.
Благодаря своим способностям, не проучившись ни одного дня в школе, талантливый самоучка становится через несколько лет начальником отдела ВСНХ.
…Поженились молодые в 1926 году, и стали жить в комнате из восьми квадратных метров, в доме № 10 по Первому Волконскому переулку, на Самотёке.
Когда в 1932 году родилась Инга, то её «спальней» стал кухонный стол, и о том времени она, позже, напишет такие строчки:

Я родилась в голодный год,
И мама досыта не ела,
Клетушку нашу скупо грела,
Буржуйка, — спутница невзгод.
Была корзинка мне кроваткой…

Тогда был голод, и у матери пропало молоко.
Выручила их соседка по койке в родильном доме, которая давала Инге своё сцеженное грудное молоко.
…Потом им дали полкомнаты в соседнем доме, и многое из того, что потом произошло, написано у Инги Николаевны в её рассказе «Буфет».
Дом тот был одним из первых, построенных после знаменитого Московского пожара 1812 года.
Построенный в 1814 году, он сохранился до сих пор, и в нем сейчас находится какой-то банк.
…В тридцатых годах началась борьба с безграмотностью, и мама Инги пошла преподавать русский язык, сначала в театре РОМЭН, затем в театре Красной Армии и у Мейерхольда.
В 1937 году начались аресты, и мама уговорила отца Инги уехать от греха подальше, — завербоваться в Якутию.
Женщины остались в Москве одни, и мама Инги работала день и ночь напролет, чтобы прокормить семью.
В детском саду Инга без конца болела, и мама отдала её в «немецкую» прогулочную группу, а немецкой она называлась оттого, что воспитательница была немкой
Однажды дети, в знак протеста против захвата гитлеровцами Чехии, объявили бойкот своей воспитательнице, чем сильно её напугали.
…В 1939 году, счастливо избежав ареста, вернулся из Якутии отец.
Примерно в то же время, Инга начинает заниматься в ЦДРИ, — читает стихи.
Её замечают, и преподаватели говорят, что она талантлива.
Когда пришло время идти в школу, Инга серьезно заболела, пропустив два класса подряд.
…Ей было девять лет, когда началась война.
Когда началась эвакуация, они уехали в Свердловск, к той самой женщине, чьим молоком Инга была выкормлена, а отец остался в Москве.
Когда беженцы приехали в Свердловск, их оправили дальше, — в спецпоселение, где жили «раскулаченные» крестьяне, и, если раньше нормальной еды было мало, то потом начался страшный голод…
Мама Инги умирала от дистрофии, но смогла выжить, и, чтобы всем не умереть от голода, они решили воспользоваться случайной возможностью, и выехали в «хлебный край», — на Алтай.
Летом 1942 года они попали в Знаменку, убогое село в Кулундинской степи.
Поселили их в мазанке, до крыши которой десятилетняя Инга доставала рукой.
Жили они так: на кровати спала хозяйка со своим ребёнком, а на топчане — Инга с мамой, да еще там же был телёнок, которого привязывали к ножке этого топчана.
Нравы в тех местах были дикими: когда хозяйка от беспросветной нужды приходила в ярость, она бросала своего семилетнего сына на пол и начинала бить его ногами.
Развлечений в ту пору, конечно, не было, разве что, — иногда к хозяйке приходили подруги – вычесывать друг у друга из волос вшей.
У хозяйки в доме были три книжки: одна её, – «Евангелие», и две – её мужа, — «История ВКПб» и «Проекты Дворца Советов».
Это была единственная литература, которую Инга там читала.
Потом начался сыпной тиф, заболели хозяйка и её сын, и, боясь заразиться, они с мамой перебрались жить на постоялый двор.
По счастливой случайности, они тогда не заболели, и, когда наступил 1943 год, стали собираться назад, в Москву.
…Самое страшное воспоминание осталось у Инги от дорог тех военных лет.
Однажды она стала свидетелем того, как на какой-то станции раненный красноармеец пытался сесть в офицерский вагон подошедшего поезда, и был безжалостно сброшен кем-то на рельсы…
…На станции Татарской они не могли сесть в поезда десять дней.
Начались осенние заморозки, люди сидели на перроне, – вокзал был переполнен, — и местные женщины, заботясь о детях, на ночь разбирали их по домам.
Никаких объявлений никто тогда не делал, и однажды ночью, вдруг, подали состав, и увезли всех, кто был в то время на станции.
Дождавшись следующего поезда, идущего в сторону Москвы, Инга с мамой пытались пробиться в вагон, но это было делом безуспешным, – такая там стояла давка.
Передав Инге пакет с документами, мама пыталась подсадить её на подножку вагона, но в это время, кто-то схватил Ингу за ноги, и она, не удержавшись, выронила пакет.
Когда же, наконец, они с мамой встретились в вагоне, то оказалось, что пакета с хлебными карточками и пропуском в Москву нет.
Но и тут судьба не оставила их!
Случайный попутчик, — солдат, увидев ужас на лицах мамы и дочки, выбрался из вагона и на рельсах, под вагоном, нашел их пакет.
…В Москве Инга впервые пошла в настоящую школу, и сразу – в пятый класс.
Ей было трудно первое время в школе, — ведь она впервые писала мелом на доске!
Вот что она написала в своём стихотворении, вспоминая те дни:

Уезжала домашним ребенком,
Деликатным, застенчиво-тонким,
А вернулась – подростком суровым,
Знавшим цену и хлебу, и крову.
И в одиннадцать знала уже,
Что багаж человека – в душе:
Вмиг сгорают достаток и дом,
Остаёшься с души лишь добром…

А вот какие строчки она написала о Москве той поры:

Промозглый класс. Халатик мой защитный,
По цвету лишь: тепла он не хранит.
Проглочен вмиг паёк, — хлебец несытный,
И пёрышко контрольную строчит.

Мой пятый класс. Москва. Вторая смена.
Кончаем поздно. Улиц темнота.
В подъездах синий свет горит несмело.
От штор бумажных – окон слепота.
……………………………………………..
……………………………………………..

Не хочется домой. Там ни тепла, ни мамы.
Она с работы долго не придёт…
На западе бои с немецкими войсками,
К концу подходит сорок третий год.

…После войны Инга окончила школу с золотой медалью и мечтала о поступлении в университет, на биофак, но шёл 1949 год, началась борьба с безродными космополитами, и «пятая графа» папы и мамы в институтской анкете Инги не позволила ей туда поступить.
Зато был Первый медицинский институт, ректор которого Б.Д. Петров на анкеты не смотрел.
…Когда Инга училась уже на третьем курсе, умер от инфаркта её отец, потом ей пришлось пропустить год учебы, – её тоже настигла болезнь.
…Интересно рассказывает Инга Пидевич об «оттепели», временно пришедшей после смерти Сталина:
«Тогда, вдруг, откуда-то стали появляться люди, — бывшие соседи по дому, родители друзей и одноклассников, а то и просто, — малознакомые люди. Все они раньше были врагами народа.
Как оказалось, были они никакие не враги, а был это чудовищный по своим масштабам и сути обман!»
Когда это случилось, мир оказался совсем не таким, каким его привычно видела она, каким его рисовала официальная власть.
…Окончив институт, Инга Пидевич работала врачом, потом, минуя необходимую в таких случаях аспирантуру, защитила кандидатскую диссертацию.
Затем было «небольшое», — как она сама пишет, — открытие в области биологии, позволившее ей защитить докторскую диссертацию и написать монографию.
Потом были годы, отданные науке, избранной ею ещё в юности.
Неожиданно, в 47 лет, у неё началась тяжелое, непонятное для врачей, заболевание сердца, на долгие семнадцать лет приковавшее её к собственному дому.
Она боролась с болезнью и продолжала работать, теперь уже дома, занимаясь вопросами теоретической биологии.
В то же время она начинает писать рассказы.
Как пишет сама Инга Пидевич, «рассказы хвалили, но не печатали», поэтому с публикациями ей пришлось подождать.
…В 1994 году, возвращаясь домой из библиотеки, чуть-чуть не дойдя до дома, умирает от инфаркта её муж.
Тогда Инге Николаевне показалось, что жизнь для неё закончилась.
Но осталась недописанной его книга, и она следующие три года занимается обработкой накопившегося материала и успешно завершает этот труд.
Это было уже то время, когда в России начался «беспредел», и о том времени она написала замечательные строки:

…Мимо фруктов, колбас, я не глядя,
Прохожу: не по средствам то мне.
И ношу из обносков «наряды»,
Что годятся для пьесы «На дне».
…………………………………….
…………………………………….
…По соседству заложников брали.
В нашем доме убили троих.
Точно в бункере двери – из стали.
Воротилы, разборки блатных.

Надоело! Ах, как надоело!
Надо все-таки мне уезжать.
Это страшное, тяжкое дело,
Поднатужившись, как-то решать…

Весной 1998 года, тяжело больная, в сопровождении подруги, побоявшейся, что Инга Николаевна одна не доедет до места, она приезжает в Германию, в город Шверин.
Её поселяют в общежитии для переселенцев и иммигрантов «Гёрис».
Маленький, чистенький Шверин, лежащий среди семи озер, благотворно подействовал на Ингу Николаевну, — ей стало легче, изменился настрой её души, и, неожиданно для самой себя, она начала писать стихи.
О том периоде у неё есть такие строчки:

Живем в общежитье семьёю единой,
Хоть граждане разных мы стран,
Представлены: Латвия и Украина,
Россия, Кавказ, Казахстан.

Мы сделали выбор. Что был он – спасибо.
И надо осваивать путь.
Напрячь свои силы, и смелость, и гибкость,
На воду в испуге не дуть.

Сегодня она много и плодотворно работает, словно торопится успеть высказать в своих стихах то, о чем все прошлые годы собиралась нам поведать.
Вот как написала она о том, как приходят к ней поэтические строки:

Очень странная жизни пора:
Со строфой просыпаюсь с утра.
Накануне не знаю, о чем.
Мне былое напомнит стихом.

У Инги Пидевич уже четыре изданных книжки стихов: «Лестница лет» (2002г.), «Второе дыхание» (2003г.), «Надежда» (2004г.), «Шкатулка» (2006г.), она – член Международного Союза писателей «Новый Современник», председатель его Германского отделения.
Она так говорит о себе:
«Я ждала, что желание и способность писать стихи вот-вот исчезнет, ну, не становятся же поэтами в 65 лет!»
Я думаю, что Инга Николаевна не права, и её уже можно назвать состоявшимся поэтом, — интересным и самобытным.
Она пишет рассказы и большую прозу.
Что это будет, роман или повесть, покажет время.
Пока не сказано всё, о чем она может нам сказать, до тех пор «всё еще впереди»!

Со второй героиней моего рассказа я встретился во Франкфурте на-Майне в то время, когда мне понадобился литературный критик.
Моя знакомая, по протекции которой я должен был встретиться с Марией Германовной Ферман, предупредила меня, что она человек пожилой и больной, что её нельзя утомлять.
Немного забегая вперед, хочу сказать: помня эти наставления, я провел в гостях «лишь» три часа.
Только после настойчивых телефонных звонков моей знакомой, напоминавшей мне о том, что я злоупотребляю отведенным мне временем, я стал прощаться с гостеприимной хозяйкой, и мы договорились вскоре встретиться снова.
…А тогда все было так: в назначенный мне час, обнимая одной рукой папку со своей «нетленкой», а второй рукой – прижимая к сердцу букет, я стоял в нерешительности перед несколькими одинаковыми дверями в коридоре симпатичного «сеньоренхауса»**, не зная, в какую дверь постучать.
Как вдруг открылась одна из них и на пороге возникла высокая, седая, аккуратно одетая дама.
Она пристально смотрела на меня, будто узнавая, а затем, поняв, что это тот, кого она ждёт, улыбнулась и пригласила войти.
…Маленькая комната: софа, кресло, небольшой шкаф-горка, письменный стол с компьютером, и много, очень много фотографий и каких-то, очень дорогих её сердцу вещиц окружили меня, погружая в уютный и старомодный мир человека, прожившего большую, интересную жизнь.
Лишь только я нашел, куда пристроить принесенный с собой букет, и астры заняли своё место в вазе, Мария Германовна сразу приступила к расспросам, — кто я, откуда и зачем пришел, и так получилось в этот вечер, что вместо того, чтобы говорить о литературе, мы с ней весь вечер говорили совсем о другом.
…Мария Германовна оказалась очень интересным человеком. Она сразу очаровала меня своей женственностью, и, какой-то, присущей ей царственностью, — от манеры себя вести, до осанки.
…Разговор нас увлек, и три часа пролетели, как три минуты, и уже когда я стоял на пороге, собираясь уйти, Мария Германовна спросила:
-Так где же Ваши рассказы?
Зная, что она недавно выпустила книгу, я попросил дать её мне почитать.
Мария Германовна вышла, а потом вернулась, неся в руке книгу.
-Я дарю её Вам, — сказала она, подписывая титульный лист.
…«А напоследок я скажу…» (2005г.), оказалась на удивление «живой» книгой.
Она была заряжена какой-то удивительной энергией, и очень легко читалась, погружая меня в невыдуманный, реальный мир, в котором герои жили своей жизнью.
Читая книгу, я очень живо, как на полотне киноэкрана, видел все то, что происходило на её страницах.
Это книга воспоминаний.
Каждая глава в ней настолько самостоятельна, что вполне может существовать отдельно от всей книги. Я бы мог её назвать сборником рассказов Марии Ферман, если бы не желание самого автора объединить все эти рассказы связующей нитью, проходящей лейтмотивом через все повествование.
Это — ежедневная, ежеминутная борьба, — за жизнь, за любовь, за счастье.

…Мария Германовна Ферман родилась в Москве, в 1923 году.
Её отец был немцем, правнуком лютеранского пастора, а мама происходила из зажиточного еврейского рода Астраханских рыбопромышленников, уничтоженных Советской властью.
Отец, получивший юридическое образование в Петербургском университете, увлекся театром, и, после Высших театральных курсов, стал известным режиссером, а мама, вначале готовившаяся стать дантистом, после выхода замуж была вынуждена прервать учебу и заняться воспитанием дочери.
Мария Германовна так говорит о себе:

«По маме я – еврейка, по папе – немка, по культуре и языку – русская, а по сути, я – «Совок», ибо 75 лет прожила при Советской власти. «Совок» — по способности приспосабливаться к любым трудностям и неспособности выбросить старое барахло, по привычке верить всему, что написано в газете или сказано по «ящику»…

Она вспоминает, что один знакомый диссидент, подрабатывавший грузчиком в мебельном магазине, уверял её в том, что все люди делятся только на тех, кто, когда он вносит мебель в дом, кричит – «осторожно, мебель!», и на тех, кто кричит – «осторожно, руки!».
Так вот, Мария Германовна относит себя ко второй категории людей.

Её детство…
Тихий Арбатский переулок, проходной двор, флигелёк в глубине двора, старьевщик, кричащий: «Старье берём – покупаем!», точильщик, пришедший со своим станком во двор, — всё это Москва тридцатых годов!
…Потом была школа в Старо-Конюшенном переулке, друзья и подруги со Старого Арбата и любимая пионервожатая Лидочка Гришина.
…Её папа, несомненно, был талантливым режиссером и главным человеком в жизни своей дочери. Он мало бывал дома, так как все время был в разъездах, ставя спектакли в разных городах, но, как только выдавалось вернуться в Москву, они вдвоем выходили гулять, заходили в кафе-мороженое «Арктика», где однажды, даже сидели за одним столиком с самим Михаилом Светловым!
Мария Германовна так пишет о том времени:

«Мы росли в атмосфере романтики, впитывали лучшие заветы и примеры мужества и бесстрашия. Мы были честны и искренне верили в честность и правоту вождей и вожатых».
…Накануне войны – первая любовь. Он – третьекурсник Мединститута, она – выпускница десятого класса.
Когда стало ясно, что студентам-медикам не дадут доучиться и отправят на фронт, они решили пожениться. В один из воскресных дней пошли в ЗАГС, но, видимо, не судьба им была в тот день стать законными мужем и женой.
ЗАГС был битком набит народом, и молодые решили зайти туда как-нибудь в другой раз, а дома сказали родителям, что расписались, и отпраздновали свадьбу.
…К сожалению, вскоре их пути разошлись, и Мария так и не стала законной женой военного медика.
…Всё закончилось внезапно: юность, школа, Арбат, — все осталось во вчерашнем мирном времени.
…Пешком из Калуги, где он ставил очередной свой спектакль, пришел отец, потом начались тревоги и бомбёжки. Несмотря на войну, Мария поступила в ГИТИС.
Отцу нельзя было оставаться в Москве, ведь он был немец.
И тогда, следуя за Детским Домом имени Макаренко, где мама работала воспитателем, они уезжают из города в эвакуацию, в Башкирию.
Там отец недолгое время работает учителем в школе, а, затем его забирают в трудовую армию и он вскоре оказывается в Свердловской области.
Некоторое время ему еще позволяют работать в филиале Свердловской филармонии города Каменск – Уральский, куда чуть позже приезжает Мария.
Вместе они выступают в воинских частях и госпиталях: Мария читает стихи, немного играет на сцене.
А потом отца забрали, — уже как немца…
Всех арестованных отправили в лагерь, — с охраной, с собаками, а потом, — дальше, на северную оконечность Урала, в голую степь.
Там они вырыли себе землянки, поставили бараки и стали строить алюминиевый завод, — стране нужен был алюминий!
В это время Мария возвращается в Каменск-Уральский, а в 1943 году она получает вызов из ГИТИСа, который к тому времени уже вернулся в Москву.
У Марии Германовны есть любимое стихотворение, написанное Булатом Окуджавой:

Ах, война, что ж ты сделала, подлая,
Стали тихими наши дворы,
Наши мальчики головы подняли-
Повзрослели они до поры.
На пороге они помаячили,
И ушли за солдатом солдат…
До свидания, мальчики! Мальчики,
Постарайтесь вернуться назад.
Нет, не прячьтесь вы, будьте высокими,
Не жалейте ни пуль, не гранат,
И себя не щадите… Но все-таки,
Постарайтесь вернуться назад…

Мальчики школьного выпуска 1941 года, сколько вас осталось тогда в живых?
…В начале холодного и голодного 1944 года у Марии Германовны родился сын.
Когда её с новорожденным ребёнком мама и две школьные подруги забрали из родильного дома имени Грауэрмана, случилось непредвиденное происшествие. По их переулку прошла толпа хулиганов и выбила стекла первых этажей: в середине февраля все окна в их квартире оказались разбитыми.
А тут пришла ещё одна беда, — у Марии не было грудного молока, и дитя стало медленно угасать…
Нельзя без волнения читать строки, рассказывающие о том, как все это происходило:

«В детской консультации стали давать для ребенка «детское питание» — это было сцеженное молоко от разных кормящих женщин. Ребёнок мой не принимал его, практически голодал. Он уже не плакал, только тихо стонал и покряхтывал, а шейка была тоненькая-тоненькая, и синяя, словно гусиная… Я не могла больше выдержать, и однажды утром пошла на угол нашего переулка – Большого Васильевского и Гагаринского: там стояли женщины с бидонами – молочницы, продававшие деревенское молоко. Меня научили соседки: если молоко белое, — значит, в него примешали мел, а если желтое, — то примешали морковь. Я выбрала желтое.
Принесла домой баночку, вскипятила полстакана этого молока, вскипятила полстакана воды, смешала молоко с водой, снова вскипятила, остудила и дала ребёнку в бутылочке с соской.
Он медленно выпил полную бутылочку, и очень внимательно и удивленно смотрел на меня, — впервые в жизни он был сыт… (Ему было, наверно, две или три недели, не больше). Я испугалась его такого, словно осмысленного, взгляда и побежала в дом напротив, — к Белке Левантовской. Её не было дома, я обратилась к её маме, — Берте Лазаревне: я боюсь возвращаться домой, — может быть, я убила своего ребёнка.
Она пошла со мной, вошла в комнату, а я осталась стоять в коридоре, — боялась войти.
В комнате было очень тихо, как-то необычно тихо, — или мне так показалось…
Берта Лазаревна вышла из комнаты и сказала, что все в порядке – ребёнок спит спокойным сном. Это он впервые так заснул, — с полным животиком…»

…С актерского факультета ей пришлось уйти еще тогда, когда она была на седьмом месяце беременности: все занятия по «движенческим» дисциплинам ей были запрещены.
Пришлось перевестись в экстернат, на театроведческое отделение, а потом, когда у неё родился Витенька, «стало вообще ни до чего» — как пишет сама автор.
Они с мамой стали брать разную надомную работу в артелях, а потом одолжили денег и купили пишущую машинку, и стали подрабатывать, по очереди печатая все то, что им приносили заказчики.
В конце 1945 года Мария Германовна, продолжая учиться в экстернате, поступила в аспирантуру в театральное Училище имени Щепкина при Государственном Академическом Малом театре, на специальность «Сценическая речь и художественное слово».
…Одним из самых сильных в книге, на мой взгляд, является эпизод, о котором она пишет так:

«Здесь, в Германии, я иногда вспоминаю одну свою учебную работу, сделанную с Алексеем Денисовичем Диким (преподаватель художественного слова у М.Г.Ферман).
Это был гениальный актёр, он обладал мощной харизмой и какой-то завораживающей и даже подавляющей силой: когда он выходил на сцену Малого театра в образе Сталина, — зрители вставали с мест: не могли сидеть «в присутствии Сталина». Но речь не об этом, а о моей конкретной работе с ним. Шел 1947 год, совсем недавно окончилась война. Я выбрала для работы рассказ В.Катаева «Отче наш».
Трагический рассказ о том, как в оккупированной фашистами Одессе мать пытается спасти своего маленького сыночка от отправки в гетто.
Женщина – русская, но отец ребенка – еврей, он воюет в Красной Армии, и его семья подлежит уничтожению. Действие в рассказе начинается рано утром. Декабрь, лютый мороз. Женщина тепло одела ребёнка, оделась сама, — и они вышли на улицу. Ровно в шесть часов утра – на площади в рупоре громкоговорителя что-то щёлкнуло, потом трижды пропел петушок, и нежный детский голос прочитал по-немецки молитву Господню: «Отче наш, иже еси на небесех…» Потом женщина целый день мотается с ребёнком по городу, скрываясь от гестаповцев, которые вылавливают евреев и отправляют в гетто. На улицах – облава, раздаются выстрелы, повсюду немецкие патрули; женщина не имеет возможности зайти в какой-нибудь дом, отогреться, отдохнуть, а ребёнок хочет есть, пить, хочет пи-пи…
Они мотаются по городу весь день, до изнеможения, — и нет конца этому дню. Поздно вечером они, наконец, приходят туда, где очень тихо и совсем спокойно, — в Парк культуры и отдыха на окраине города…
А на следующее утро по главной аллее парка проехал грузовик, который подбирал замёрзших за ночь людей.
Грузовик остановился два раза.
Один раз он остановился возле скамейки, на которой сидел замёрзший старик.
Второй раз он остановился возле скамейки, на которой сидели женщина с ребёнком.
Солдаты взяли женщину за руки и ноги, раскачали и бросили в грузовик.
Потом туда бросили ребенка, — и он подпрыгнул, как мячик…
Когда грузовик отъезжал, в рупоре громкоговорителя что-то щелкнуло, трижды пропел петушок, и нежный детский голос прочитал по-немецки молитву Господню: «Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твоё, да будет воля твоя…»
Я поработала над рассказом, как сама понимала, много раз прочитала его перед разной аудиторией, и все плакали, и у меня градом лились слёзы, — так жалко было несчастную женщину и маленького ребенка. Дикий послушал и сказал, что все – неправильно.
Слушатели должны не плакать, а сидеть с сухими глазами и крепко сжатыми кулаками. Они должны думать не о том, как жалко женщину, а о том, — какие сволочи немцы. Главным чувством должна быть не жалость к женщине и ребёнку, а – ненависть к фашистам.
В то время слова «немцы» и «фашисты» были синонимы. И я очень остро чувствовала в себе, в своей душе, существование двух враждебных, несовместимых начал: мой любимый папа, мои родные бабушка и дедушка были немцы, но моя мама – еврейка… И немцы убивают евреев, а мы – должны убивать немцев… Мне было очень трудно «перестроиться» при исполнении этого рассказа, и я нашла выход в том, что читала его – как чисто информационный материал, как объективные показания на Нюрнбергском процессе: вот было так – и в шесть часов утра, и в восемь, и в двенадцать, и вечером, и ночью, — и снова в шесть утра. Бесстрастных хронометраж одного дня, — а теперь судите сами… Конечно, все чувства в моей душе оставались, — и страдание, и сострадание, и ненависть – да они и не могли исчезнуть… Просто их нельзя было выплёскивать, надо было их насильно сдерживать. Это требовало очень большого душевного напряжения, — зато результат был потрясающим!»

Судьба не баловала Марию Ферман, и её удары следовали один за другим.
…В 1946 году, так и не получив свободы, умер от заражения крови её отец.
…Уже написанную диссертацию она не смогла нигде защитить, — Щепкинцы её не принимали, потому что она написана на материале драматургии Чехова, которого они не признавали, а ГИТИС, где преподавали мастера МХАТа, считавшегося Домом Чехова, не принимал её, потому что Ферман окончила «не их школу».
Но Мария Германовна не упала духом.
«Что с того, что работа не принесла мне материальных, практических результатов, — в смысле денег, карьеры, — рассуждала она, — обидно, конечно, но ведь не это главное, правда?»
Она получила профессию, которой осталась верна на всю оставшуюся жизнь, — преподавание сценической речи и художественного слова.
В её жизни случилось много хорошего, она дружила и была знакома со многими выдающимися людьми своего времени; у неё была интересная работа, были десятки учеников и ею были написаны учебники…
…Между тем, жизнь продолжала испытывать её на прочность.
На авторский гонорар за первую книгу, она покупает себе машину, а затем, попав в аварию, получает травму позвоночника.
Потом она многие годы борется с последствиями этого происшествия: ходит на костылях, испытывает неимоверные страдания, и каждый день доказывает себе и остальным, что она сможет преодолеть недуг.
…У неё была большая любовь и почти 25 лет счастливой семейной жизни с человеком, как будто бы созданным специально для неё. Он жил в Ленинграде, и в середине шестидесятых Мария Германовна переезжает к нему и поступает в Ленинградское Музыкальное Училище при Консерватории, на отделение музкомедии, эстрады и народного пения, организовав вскоре Студенческий Творческий Клуб, на встречах в котором каждый студент мог демонстрировать свои самостоятельные работы.
С уходом на пенсию в 55 лет она не оставила искусство, продолжая работать, — уже в Ленконцерте, но время брало своё, и вскоре стали уходить из жизни любимые и родные люди. В 1985 не стало мамы, а потом ушел из жизни её муж, — Юрий Мойжес.
После смерти любимых людей Мария Ферман вгрызается в работу, — она дописывает и издаёт книгу о разговорных жанрах эстрады, продолжает много работать в Ленконцерте, занимаясь там преподаванием и режиссурой художественного слова и разговорного жанра эстрады.
Долгие годы борьбы с болезнями не прошли даром, и к ней приходит чувство огромной усталости, одиночества, она ощущает свою ненужность и полную исчерпанность.
У Марии Ферман развивается глубокая депрессия.
В такие минуты она часто уходит из дома: в чем была, — в тапочках на босу ногу и в накинутом на плечи пальто…
Однажды, в один из таких дней, ей позвонила Ира, — внучка, к тому времени уже бывшая замужем за немцем и жившая во Франкфурте на – Майне, и пригласила к себе в гости.
Не задумываясь и понимая, что одиночество её может погубить, Мария Германовна принимает приглашение внучки.
Так состоялось первое настоящее знакомство с Германией, а потом последовал её переезд в эту страну.
…С марта 1998 года Мария Ферман живет во Франкфурте на-Майне. Здесь ее последний причал, здесь ее внучки, три правнука и правнучка. Здесь она написала прекрасную книгу воспоминаний, и здесь она не сидит без дела — читает на Вечерах поэзии Ахматову и Цветаеву.
Она любит вспоминать слова отца Меня, как-то процитировавшего чьё-то высказывание: «Вера это крепость надежды, построенная над пропастью отчаяния».
-Это сказано и обо мне, я действительно была в пропасти отчаяния, — говорит Мария Германовна, — поездка к Ире вселила в меня надежду. А три года спустя я поверила в то, что могу жить дальше…

…Верить и жить – этими простыми, и такими значимыми словами я хотел бы закончить рассказ о судьбах двух замечательных женщин.
Верить и Жить!

* — Впервые этот материал был опубликован во втором номере альманаха «Прозариум», в ноябре 2006 г.
http://piter-proza.narod.ru/Prozarium/Oct_2006/Header.htm
** — жилой дом, в котором живут люди пожилого возраста.

осень 2006 года.

0 комментариев

Добавить комментарий